А он этого не понимал, и проводил бесполезно дни в раздорах с товарищами по жилью, по работе. Так текла жизнь, и душа его, еще недавно кровяная и жарко дышащая, опустела, она сжалась и застыла, только тускло посвечивала, словно гнилушка. Ощущая от этого беспокойство, он пытался по-своему оживить ее: ходил в публичную библиотеку, читал там «Ученые записки», монографии, исторические вестники, журналы. Однако на праздные думы не оставалось теперь времени, а ходить в библиотеку просто так, без конкретной темы и цели, видеться с вузовскими друзьями, искать себе глупых утешений и оправданий, тешиться пустыми надеждами, оказалось скоро выше его сил, и он все чаще оставался вечерами или в выходные в общежитии, и спал, тем более, что сильно уставал на работе.
Прошли осень, декабрь, морозный январь. Ветренный просвистел февраль. Холода спали, на крышах повисли сосульки. Исчез из комнаты, подженившись в очередной раз, монтажник. В соседней комнате сыграли свадьбу. Весна набегала на людей. Однажды вечером крановщик Гриша привел с собой двух подвыпивших женщин, и, моргнув, сказал Локоткову: «Действуй, интелего!» Распалившись, Валерий Львович лег с одной из них, и впервые за долгое время познал женщину; но радости особенной не получил, и только несколько дней чувствовал себя нечистым, хотел даже идти к врачу. Все обошлось, и все бы забылось, однако происшествие это имело для Локоткова свои последствия: в период ожидания болезни на него накатило вдруг, что нечист не только он сам, нечиста и вся его теперешняя жизнь. Лганье самому себе, слепое барахтанье! Если есть профессия, которую когда-то избрал, и которой решил посвятить себя — какого черта торчать в подсобниках, притом делать вид, что работа тебя устраивает? Жить среди людей, с которыми никак не совмещаешься психологически? Ладно, ну судьба, ну так получилось — так делай хоть какие-то усилия, пытайся что-то менять! Бунт был слабенький, тихий, внешне все шло так, как и раньше, потому что додуматься до чего-то оригинального Локотков так и не смог.
Зато пришла пора снов. Снов странных, связанных с недавним прошлым. В одном он проводил в вузе семинарское занятие, и на скамье среди студентов сидел мальчишка, которого он избил когда-то, и попал из-за него за решетку. Мальчик делал голубей из бумаги, пускал их по аудитории, и заунывно пел лагерную песню, особенно ненавидимую Локотковым: «Солнце скрылось за синие горы, потемнел небосвод голубой, отчего так нежданно, так скоро, мы расстались, родная, с тобой?..» «Перестань! — строго сказал ему Локотков. — Прекрати сейчас же!» «Ты начальничек, ключик-чайничек, — завопил мальчишка, — отпусти на волю-у-у!..» И снова ненависть дернула за сердце, ослепила, и он, подняв кулак, шагнул вперед… Проснулся в ужасе, и подумал: «Что такое, что за чепуха? Увидится же такое… Почему именно мальчишка? Ведь я уже забыл его, я ему все простил, — и суд, и позор, и заключение, и то, что сейчас… Жизнь загубленную ему простил, а он — снова вылез!..»
Второй сон был такой: отставник Шевыряев и солдат-мотоциклист, оба в дореволюционной солдатской форме, с примкнутыми штыками, петропавловскими бастионами вели его на расстрел. Шапка из грубого сукна колола ему бритую голову, саднили порезы, оставленные неуклюжим крепостным цирюльником. Стены кругом, плацы, серое тюремное небо… Вот они остановились возле вала, и Локотков понял, что все. «Не завязывайте мне глаз! — гордо крикнул он. — Слушайте последнее слово: я умираю за людей, за грядущее общество!» «Врешь, собака, — голосом башкира Назипа сказал солдат-мотоциклист. — Не за то ты умираешь». Он передернул затвор, вскинул винтовку. Отставник Иван Васильевич Шевыряев строго и сосредоточенно, по разделам, будто выполнял внутренние команды, мигом проделал то же самое. «Иван Васильич! — обратился к нему Локотков. — Да ведь вы же меня поняли. Помните, был разговор в коридоре?» «Виноват-с! — ответил Грозный. — Был не в курсе-с, что вы такое натворили. Так что будьте спокойны! Денег взаймы дам, а простить — не могу-с! Мы вот тут с ефрейтором Юркиным как раз посоветовались…» «Пли!» — закричал Юркин… И снова было внезапное пробуждение, питье воды из теплого графина, беспокойное досыпание…
И еще был один сон.
В нем снова явился Локоткову седовласый старец, и вострубил, отплывая вдаль: «Время кончило-ось! Вечный миг наста-ал!» Сразу — ббам!.. — ударил страшной силы колокол. И прозвучали первые взрывы. Началась Последняя Война. Взрывы окутали зеленый земной и синий океанский покров планеты. Мощнейшие из цепных реакций проникли глубоко в недра, и разбудили там дремлющее огневое вещество. Оно вспучилось, расперло земные бока, жарко прогорело, и затихло. Остатки планеты выплеснулись в жгучий космический мрак, и полетели на Солнце. Голоса мириадов людей, усопших за все время, пока существовало человечество, на тверди и водах, тоже ринулись к солнцу, слившись в один прощальный, ужасный хор. Изменились поля тяготения, — вот умчались куда-то Луна, как отринутый кием шар; другие планеты системы тоже сходили со своих орбит и разбегались по Галактике… И его, Локоткова, голос тоже вплетался чистым альтом в сонм других голосов, и его душа тоже плакала от неимоверной космической стыни… «М-м, м-м-м…» — не в силах открыть рта, задыхался и стонал во сне Локотков. «Эй!» — окликнул его проснувшийся сосед. Валерий Павлович вскочил, сжал на груди одеяло, и бешено заозирался. «Не мычи. Иди пофурь». — сказал крановщик, повернувшись к стене. Все еще тяжело дыша, Локотков поднялся с кровати и стал одеваться. Выскочил из общежития в лиловую мартовскую ночь, и побежал по улицам, дробя ледок на лужах. «Чепуха какая! Ах, ах, черт…» — Валерий Львович спотыкался, лез напролом по обледенелым сугробам, сам не зная куда, и снег сыпался ему на ботинки. Ведь сейчас он не только видел, но чувствовал конец Истории, и ужас на него скатился во сне подлинный, он еще переживал его. Дошло, что всего шесть-семь тысячелетий от существования первых цивилизаций — какой ничтожный, ничтожнейший срок! Для Вселенной — даже не миг, не микрон времени. Так, нисколько. А орудиям уничтожения: луку — тысячи лет, пушке — шестьсот, самолету — девяносто, а мощнейшему из них — ракете — всего-то пятьдесят. И не княжество, не страна, не континент — мир замер перед ним. Поднимутся длиннохвостые, развернутся в нужном направлении, фуркнут — нет Истории! Она погибнет. У нее трудный час. И он, Локотков, ее вечный и верный паладин и оруженосец, в этот час должен быть рядом с ней, и погибнуть, если придет час, с ее именем на устах. Валерий Львович остановился, поднял глаза к чистому звездному небу, и услыхал путеводную перекличку флейт-пикколо — как тогда, памятной ночью в камере Петропавловской крепости. Отзвуки других эпох стали доноситься до него птичьими голосами — голоса были понятны, явственно различаемы. Нет, нет, граждане, шесть тысячелетий — это совсем немало, а если посчитать по дням? И в каждый из дней кто-то жил, думал, работал… Не только головы рубили, захлебываясь в кровавых схватках, — изобретали бумагу, кисточки, перья, и сидели в кельях терпеливые тихие люди, все кругом подмечающие…
Как видим, некие обстоятельства, связанные с весной, и нагрянувший внезапно сон подготовили решение героя, указали дорогу. А не случись их, что бы произошло? Может быть, к тому же толкнули бы другие обстоятельства? А могло случиться и иначе: к лету он окреп бы и стал сноровистым, ловким рабочим, уважаемым человеком в бригаде. Смирив гордыню и сосредоточившись, вошел в число образцовых жильцов общежития, членов бытсовета. Работал, жил — все, как следует, — покуда однажды мокрой осенней ночью не повесился бы от непонятных причин в общежитском туалете…