И все это был «Сайгон».
Царев был дома. Среди своих.
И мгновенно окунулся в атмосферу полной свободы духа, ради которой, собственно, и ездил сюда все годы.
Вынырнул Витя-Колесо, вычленив Царева взглядом. Заговорил утробно-трепещущим голосом:
– С-с-слушай, м-мужик... д-д-д... д-добавь на коф-фе. Н-не хв-ватает...
Царев развел руками.
– Нету у меня. Самому бы кто добавил. Колесо понимающе закивал и куда-то унырнул. Блин, неужели действительно он так и не выпьет здесь кофе? Ведь это – в последний раз! В самый последний! В постпоследний!
Кругом тусовались. Аборигенов в толпе было немного – процентов десять от силы. Дремучие хиппи. Остальные в «Сайгоне» были посетители. Гости. Так называемые «приличные люди», интеллигентные мальчики и девочки, которым почему-то вольно дышалось только здесь. И совсем уже спившиеся персонажи. Но случайных людей здесь не водилось. Или почти не водилось.
Полутемные зеркала в торце зала отражали собравшихся, умножая их число вдвое. До какого-то года этих зеркал не было – на их месте находились ниши, где тоже сидели. Потом «Сайгон» на некоторое время закрывали. Делали косметический ремонт. Этот ремонт воспринимался городом очень болезненно. Видели в нем происки партии и правительства в лице близлежащего райкома. Знали бы, что их ждет через несколько лет! Но они не знают. Их счастье.
Одно время после косметического ремонта в «Сайгоне» не было кофе. Якобы в городе дефицит этого продукта. Якобы кофеварки сломались. Или еще что-то малоубедительное. Предлагали чай.
Брали семерной чай – издевательски. Мол, пожалуйста, чашку кипятку и семь пакетиков заварки. Спасибо.
С этим пытались бороться, наливая прохладную воду, чтобы чай хуже заваривался. Чайная эпопея продержалась не дольше месяца, хотя оставила болезненную зарубку в памяти. Потом то ли сдались, то ли смилостивились – вернули в «Сайгон» кофе.
После того достопамятного косметического ремонта и появились зеркала...
Кругом велись длинные мутные разговоры, безнадежно затуманивая и без того не отягощенные ясностью мозги. Рядом с Царевым кто-то пытался выяснить у кого-то судьбу какой-то Кэт. В беседу вступили еще несколько пиплов. Нить разговора была потеряна почти мгновенно. Даже Цареву, которому сейчас наплевать было на всех этих Кэт, через три минуты стало очевидно, что пиплы имеют в виду, по крайней мере, четырех девиц по имени Кэт. Судьбы и похождения этих Кэт в разговоре причудливо переплелись. Так, Кэт из Ухты однозначно не могла совершать подвиги, явно позаимствованные из биографии той Кэт, что тусовалась в Москве и была обрита наголо в КПЗ, причем злобные менты сперва поджигали ей хайр зажигалками, а потом уже брили электробритвой. Так и не разобравшись, о какой из Кэт, собственно, речь, пиплы плавно перетекли на совершенно иную тему.
Кругом звучали неспешные диалоги:
– Слушай, ты откуда?
– Из Лиепаи.
– А... Ты знаешь Серегу... Боба?
– А как он выглядит?
– Волосы светлые, бородка жиденькая такая... Он из Киева.
– А... Знаю, конечно.
– Он опять в психушке.
– А... Слушай, ты знаешь Томми из Краснодара?
– А как он выглядит?
...Крошечная, очень беременная девица в феньках до локтей бойко поедала чахлый бутерброд и не без иронии рассказывала о потугах Фрэнка создать рок-группу. Мол, она уже перевела для него с английского очень классные тексты. И усилитель купили. На шкафу лежит, большой, как слон...
...И словно въяве видел Царев эту комнату, где стоит этот шкаф, – какую-то нору в коммуналке где-нибудь на Загородном или Рубинштейна, эти голые стены в засаленных обоях, исписанные по-русски и по-английски, но больше по-английски, эту вечно голодную тощую кошку, грязноватый матрас на полу вместо постели... И полное отсутствие какой-либо жизни. Принципиальная и исчерпывающая нежизнеспособность.
«...Ой, пойдем, пойдем, пока вон тот человек к нам не привязался. Вон тот, видишь? Я его... побаиваюсь. Знаешь, он недавно решил, что он – Иисус Христос. Пришел в церковь во время службы и говорит: спокойно, мол, батюшка, все в порядке – Я пришел...»
– А тебя как зовут?
– Дима... А в последнее время... (застенчивая улыбка) стали звать Тимом...
По соседству беседовали об ином. Человек, обличьем диковатый и удивительно похожий на древнего германского варвара, захлебываясь слюной и словами, талдычил, что вообще-то он собирается на Тибет. Через Киргизию. Сразу нашел троих попутчиков. Причем один из них на Тибете уже был...
– ...Слушай, пойдем домой. Мне что-то холодно.
– Чего тебе холодно?
– Да я джинсы постирал и сразу надел.
– А зачем ты их постирал?..
– ...Имя Господа моего славить дай мне голос!
– Это ты сочинил?..
– Эй, чувачок! Царев, завороженно слушавший эту дикую симфонию, не сразу сообразил, что обращаются к нему.
– Эй! Его легонько дернули за рукав. Он обернулся. Перед ним стояла тощая девица с лихорадочно блестящими глазами. Голенастая. В вылинявших джинсах и необъятном свитере неопределенного оттенка. У нее были длинные светлые секущиеся волосы. И тут он ее узнал.
– Маркиза? Она замешкалась. Опустила руку. Склонила голову набок, прищурилась.
– Вообще-то меня Херонка зовут, – резковато проговорила она. – Слушай, а откуда я тебя знаю? – И уже деловито осведомилась: – Слушай, ты Джулиана знаешь?
Царев покачал головой. Это ни в малейшей степени не обескуражило Маркизу-Херонку.
– Может, ты Джона знаешь? Только не того, что в Москве, а нашего. С Загородного. Ну, у него еще Шэннон гитару брал, правда, плохую, за шестнадцать рублей, и струны на ней ножницами обрезал по пьяни. Не знаешь Джона?
Царев понимал, что может сейчас запросто сознаться в знакомстве с Джоном и наврать про этого Джона с три короба, и все это вранье будет проглочено, переварено и усвоено Великой Аморфной Массой «Сайгона», все это разойдется по бесконечным тусовкам и сделается частью Великой Легенды, и припишется множеству Джонов, умножая их бессмысленную славу.
Однако Цареву не хотелось ничего врать Маркизе. Не знал он никакого Джона. И Шэннона не знал. И Джулиана – тоже.
– А Ваську знаешь?
– Это который Леков? – сказал Царев. – Знаю. – Ему вдруг сделалось грустно.
– Во! – ужасно обрадовалась Маркиза. – Слушай, а ты «Кобелиную любовь» слышал?
– Нет... Слушай, мать. Угости кофейком. Маркиза нахмурилась.
– Идем.
И деловито протолкалась к одному из столиков. Приткнула Царева.
Ушла. Вернулась. Принесла кофе. Сахар в голубеньких аэрофлотовских упаковках. Царев положил себе один кусочек, Маркизе досталось три.
Маркиза рядом тарахтела, мало интересуясь, слушают ее или нет.
Царев поглядывал на нее, поглядывал на остальных...
Теперь Царев знал, что все они – кто доживет до тридцати, до сорока – неудачники. Возможно, они и сами – осознанно или нет – программировали свою жизнь как полный социальный крах.
Здесь, в «Сайгоне», который мнился им пупом земли, и был корень глобальной неудачливости целого поколения. Здесь угнеталось тело ради бессмертного духа, здесь плоть была жалка и неприглядна, а поэзия и музыка царили безраздельно. Битлз. Рок-клуб. «Кобелиная любовь», в конце концов.
И неостановимо, со страшной закономерностью это принципиальное угнетение тела ради духа вело к полному краху – как тела, так и духа.
А пройдет еще лет десять – и настанет эпоха настоящих европейских унитазов.
– ...Ты что смурной такой? – донесся до Царева голос Маркизы. – Пошли лучше покурим. Слушай, у тебя курить есть?
– Курить есть.
Они вышли на Владимирский. Уже совсем стемнело. Мимо грохотали трамваи.
Маркиза зорко бросила взгляд направо, налево, знакомых не приметила, полузнакомых отшила вежливо, но решительно.
– Что ты куришь-то? Царев, обнищав, перешел на «Даллас».
– Ну ты крут! Ты че, мажор?
– Нет.
Маркиза затянулась, поморщилась. Посмотрела на Царева.
– «Родопи»-то лучше.