Экипаж раскачивался, скрипел, но двигался вперед. Теперь уже шагом. Фарос склонился к двери.
— Экс! Мы приехали.
Улочки были узкими, и нас бросало из стороны в сторону на плохо вымощенной дороге.
— Приветствуйте Францию! — закричал Фарос. — И ощутите вкусные запахи, которые обещал нам Морган!
Мы рассмеялись. Расшифровка возобновлялась.
Я нашел Францию, от которой находился вдали так долго, у хозяина гостиницы в Эксе, который, по всей видимости, был проинформирован о столь высоком и влиятельном госте, как Морган де Спаг, близкий друг Первого консула. Гостеприимство людей из Лангедока сделало остальное. Хозяин гостиницы и его жена встретили нас очень радушно. На столе оказались и курочки, и молочные ягнята, и вина, и альпийские сыры… Этот обед символизировал физическое и духовное восстановление нашего трио. Около тридцати лет прошло, однако я до сих пор вспоминаю о пряностях в блюдах, которые нам довелось тогда отведать. Какое странное чувство — обнаруживать вкус мира, который ты оставил тремя годами ранее и который, казалось, вновь поднимается из пучины…
Хлеб, один лишь простой кусок белого хлеба, отрезанный от круглой буханки. Его корочка хрустела на зубах, хлебный мякиш таял во рту, а большой кусок поджаренного мяса исходил жаром огня, на котором нас ожидал десяток крупных раков.
Жена хозяина гостиницы хотела подать нам бульон своего собственного изобретения.
— Вдохните его аромат и заешьте хлебом. Видно, что вы любите хлеб… Можно подумать, вы им не наелись, когда были малютками. Я его смочила в молоке и посыпала сахаром, — певуче говорила она. — Потом подрумянила его в очаге…
Но эти чудесные моменты, о которых я столько раз потом вспоминал, сопровождались и весьма противоречивыми эмоциями. Это счастье, о котором я мечтал в Каире, вдруг показалось мне каким-то чужим; столь далеким от сухого и строгого Египта и от его богатого и мятежного Нила, к которым я так привязался. Я снова увидел его смелых людей, и то, о чем рассказывал Морган, лишь разожгло мою тревогу. В Египте порядок вещей был прост. Были они, и были мы. Пустыня и река. Жара дня и холод ночи. Жизнь и смерть. И слишком мало места для всего, что посередине. Во Франции же, наоборот, все было пресно. Политический строй и имена его представителей, план, управляемый амбициями Бонапарта: республика без народа. За три года здесь родился совсем иной мир. Преддверие Империи. Мне был тридцать один год, а это возраст, в котором уже близки к осуществлению многие жизненные планы. Мой же, как утверждал Морган, состоял в том, чтобы разгадать тайну письменности фараонов. Но и здесь цель словно расплывалась миражом.
— Страсть к Египту не стала безумием, — объяснил Морган. — Многие хотели овладеть тайнами этой страны. Но вы наконец вернулись. И теперь у нас есть преимущество.
— Что он еще говорит о расшифровке? — вяло спросил Фарос. Щеки его раскраснелись — подействовало вино.
— Для начала Бонапарт утвердил решение, принятое Клебером незадолго до смерти, по поводу «Описания Египта».
Орфей, я знаю, как это важно для тебя. Дело сделано. Мы отредактируем гору текстов и рисунков о чудесах Египта.
— Это работа на годы, — вздохнул Фарос.
Это будет продолжением работы энциклопедистов.
Смелее, друзья мои! Я чувствую, что вы сникли. Нектар хозяина гостиницы оказался слишком сладок для вас?
— «Описание Египта» тоже используют во славу Первого консула? — спросил я.
— Началось, — прошептал Фарос, и взгляд его потух.
— Ты это проконтролируешь, — сказал Морган. — Поскольку именно ты напишешь предисловие. Бонапарту нравится эта идея. Ты доволен, Орфей?
Наконец-то — хорошая новость. Но она была не единственной… Морган не торопился выдавать все. То, что он сообщил мне позже, будет иметь громадные последствия для расшифровки в 1801 году. Очень скоро я об этом расскажу. Теперь же мы обсуждали «Описание», и к нам возвращались силы. Мы горели желанием это осуществить. Я согласился тотчас. Начал составлять список, называя тех, кого следовало привлечь к работе. Художник Редутэ, геолог Розьер,[160] Жоллуа, Жакотен — по картам, Жирар — по сельскому хозяйству, Терраж — по древностям… Все возвращалось, мы вновь были вместе. Морган нежно улыбался. Он больше не отводил взгляда. Он хотел понемногу вернуть меня и в этом преуспевал…
— Надо начинать побыстрее, — сказал он, когда мы определились с именами. — Виван Денон воспользовался своим возвращением раньше других, опубликовал труд о своих приключениях, который имеет теперь большой успех. Кроме того, «Описание» поможет нам продолжить нашу работу. Мы получим доступ к документам, касающимся иероглифов, и будем знать, кто еще этим интересуется…
— Вот превосходное средство подпитывать наше расследование.
Фарос обеспокоенно глянул через плечо. Шпиономания возобновлялась… Он прошептал:
— Вроде бы место надежное. Я настаиваю, чтобы ты еще рассказал нам о расшифровке… Возможно ли, чтобы ничего не продвинулось?
Морган рассказал нам, что члены Парижского института набросились на копии, привезенные Дюгуа, в надежде первым сделать открытие, и многие объявили себя экспертами.
Началось форменное сражение, но талантом дешифровщика не обладал никто. Реми Рэж, востоковед, который помогал Фаросу копировать Розеттский камень, выставил свою кандидатуру. В Египте он уже предпринимал подобные попытки.
И не продвинулся ни на шаг. В Париже министр Шапталь пригласил Саси заняться этим вопросом. И лингвист не смог отказаться…
Саси был столь же некрасив, сколь умен. Тонкий, хитрый и влиятельный человек, этот известный профессор из Коллож де Франс[161] имел реальную власть над парижскими умами.
С каждым его словом считались. Его выпученные бегающие глазки не могли отвлечь внимания от толстого носа. Его подбородок буквально тонул в жирной шее, а голову венчала густая и жирная шевелюра. И как только этот человечек, подстриженный словно серпом, смог подняться так высоко? Его серьезность, его строгость и отказ погружаться в водовороты политики сделали его незаменимым. Он ни от кого не зависел, но был связан со всеми. Саси был судьей в спорах, спокойно сидя в своей башне из слоновой кости, надежность коей, казалось, могла противостоять любым испытаниям. Стоило Саси чихнуть, как вся наука заболевала. Итак, он сомневался в возможности расшифровать иероглифы. Последствия этого, невероятные для нас, проявились тут же.
Противники расшифровки были правы в одном. Никакие прошлые попытки не увенчались успехом. В XVII веке немецкий иезуит Атанасиус Кирхер[162] уже было поверил в успех, предположив, что коптский язык стал эволюцией древнего языка египетского народа. Но имели ли иероглифы отношение к разговорному языку египтян? Если да, коптский мог привести к египетскому, а затем к письменности фараонов.
Но Кирхер думал также, что иероглифы выражали понятия философского или священного порядка. Таким образом, он опасался, что нет никакой связи между «простонародным» египетским, который использовался в повседневной жизни смертных, и письменностью фараонов. Когда был обнаружен Розеттский камень, то есть через полтора века после исследований Кирхера, стало наконец ясно, что имеется связь между коптским языком и иероглифическим египетским, а также иератическим и демотическим[163] (эти два скорописных письма произошли от иероглифов). Общий «язык» был прекрасным достижением, тем более что коптский применялся в христианстве. Достаточно ли этого, чтобы сделать заключение о существовании алфавита, ключа для перевода? В то время как мы сражались в Александрии с Гамильтоном за Розеттский камень, в Париже изучали копии и исследовали знаки, образующие имена правителей. Выделили слово P.T. O. L. E. M. E. E. Но Птолемей оставался нем… Если египетская иероглифика была символическим и священным языком (такова была гипотеза Фароса, исходившего из корней этого слова[164]), надо было кончать с призывами и переходить к более серьезным работам. Греческий перевод текста, приведенного на камне, стал, таким образом, излюбленной целью парижских лингвистов. Никто не хотел рисковать и потерпеть неудачу. Но по мере продвижения перевода становилось ясно, что египетский не является точной версией греческой части текста. Итак, ключ покрыт ржавчиной, а кроме того, возможно, он еще и не от той двери. Никакой «слесарь» тут бы не помог.