— Так уж охота строить мученицу — сразу бы власяницу и нацепила, — фыркнула Беатриса, с которой Карл поделился своим наблюдением. И Карл понял, что месяцы соломенного вдовства не примирили сестер между собой и не сделали их ближе.
И вот теперь Карл смотрел на нее, на эту женщину, которая была и трогательна, и жалка в своей слабости и в том, как, несмотря на слабость, хотела казаться сильной. Только теперь, разглядывая ее серую фигурку, согнувшуюся у ног королевского скакуна, Карл подумал, что Маргарита, должно быть, восприняла эти месяцы без Людовика как время своеобразного регентства. Она ненавидела Бланку, Карл это знал — Господи Боже, да все это знали, — но Карл лишь теперь подумал, до чего же Маргарита на самом деле мечтала заменить Кастильянку не только в сердце Людовика, но и на престоле рядом с ним. Она видела, что Людовик готов делить свой трон с женщиной, если та будет достаточно верна ему и достойна. Бедняжка, как жестоко она заблуждалась, думая, будто Людовик когда-либо видел в Бланке Кастильской женщину.
Впрочем, он и в Маргарите ее не видел.
«А ведь и правда, он о ней даже не спросил», — осенило Карла, пока он наблюдал эту немую сцену: молчащая Маргарита, удивленный Людовик, украдкой переглядывающаяся свита. Действительно, с той минуты, как король ступил в Акру, он ни словом не обмолвился о жене. Карл не помнил даже, чтобы Луи упоминал ее во время плена, чтобы беспокоился о ней и о своем ребенке — пятилетнем Филиппе, которого они взяли в путешествие с собой, ибо Людовик хотел, чтобы второму сыну его запала в душу святая земля, которой ему, быть может, предстояло когда-нибудь править в качестве короля Иерусалимского. Теперь же этот мальчик, худой и болезненный, сильно загоревший и еще сильней истощавший под жгучим солнцем Палестины, смотрел в испуге и удивлении на мужчину, к ногам которого, словно плакучая ива, клонилась его мать. В таком возрасте дети быстро забывают и отвыкают быстро: полугода хватило, чтобы отец превратился для Филиппа в незнакомца, который — детское сердце должно было это чувствовать — не любил ни его, ни его матери так, как любят мужья и отцы.
Жуанвиль, стоя между ними и королем, словно водораздел, понимал все это лучше других. Лицо его выражало такой гнев, словно он был ревнивым супругом, заставшим свою неблаговерную с рыцарем ее сердца. Многие улыбнулись, глядя на этот гнев, и Карл в первый миг — тоже: очень уж забавно выглядел Жуанвиль, упрекнувший короля в невнимательности к супруге. Но сам Людовик не улыбался. Смущенное выражение быстро исчезло, и его лицо стало непроницаемым, холодным, почти надменным. Карл мгновенно понял, что в душе король разозлился на своего бестактного друга за то, что тот устроил ему публичную сцену. Однако Луи был не из тех, кто выказывал свое недовольство, зная, что сам виноват в сложившемся положении. В присутствии его подданных и всех жителей Акры Жуанвиль сказал ему, что он плохой муж; и Луи не смел гневаться за это на него, потому что сказанное было правдой.
И никто, кроме Жуанвиля, не посмел бы сказать ее королю.
Пауза начала затягиваться и едва уже не стала гнетущей, когда Людовик наконец опомнился и, спешившись, подошел к своей жене. Он остановился в шаге от нее, будто бы не решаясь обнять так, как обнимал только что ее сестру. Затем взгляд короля упал на ребенка, которого держала его жена, и Луи ухватился за эту возможность, как утопающий за соломинку.
— Это… — начал он, нерешительно занеся ладонь над головкой посапывающего в ворохе одеял младенца.
— Ваш сын, — отозвалась Маргарита. — Родился четыре недели назад. Я назвала его Жаном Тристаном, в память о той печали, что снедала меня, пока его отец был вдали.
Людовик опустил свою загрубевшую в боях ладонь на макушку ребенка и осторожно погладил ее. Ребенок заворочался и захныкал, и Маргарита, испуганно шикая, прижала его к себе тесней. Людовик убрал ладонь.
— Хорошее имя, — сказал он и посмотрел на белокурого мальчика, молча держащего за руку королеву. — А это мой сын Филипп? Как он вырос.
Карл глядел на них и испытывал странное чувство, которое ему случалось переживать очень редко, почти никогда: чувство неловкости за чужую неловкость. Видит Бог, более чем часто Людовик вынуждал Карла то мысленно стонать, то сквернословить, а смущение Луи столь же часто вызывало в Карле торжествующее злорадство. Но не сейчас. Сейчас ему было стыдно за стыд этих двух людей, мужчины и женщины, соединенных браком, но — теперь это ясно видели все — совершенно чужих друг другу, несмотря на детей, долг и корону, объединявшие их. И в Карле проснулась жалость к этой поникшей, потухшей, уже начинавшей стариться женщине, которая изо всех сил старалась быть Людовику хорошей женой, не зная, что задача эта невыполнима, ибо мужу ее не нужна была хорошая жена. Ему нужна была его мать, и Иерусалим, и его смиренная святость.
Дьявол бы его побрал.
Луи положил конец этой тяжкой сцене, взяв свою супругу за плечи и запечатлев целомудренный поцелуй на ее лбу. Губы его чуть дрогнули, задев ее некогда прекрасные, а теперь слишком сильно выгоревшие рыжие локоны. И Карлу на миг почудилось, что, может быть, для них все же не все потеряно… Хотя у него самого дрогнули отнюдь не губы, когда он в первый раз после долгой разлуки сжал в горячих руках тугую плоть Беатрисы.
Король провел королеву к ее паланкину, помог забраться туда ей и ее сыновьям. Жуанвиль, не сказав ни слова, вскочил в седло и молча поехал следом за королем, который не посмотрел на него ни разу с тех пор, как подошел к жене. Свита Людовика снова задвигалась, собираясь в дорогу. Процессия тронулась, и, обернувшись, Карл увидел, как Маргарита отодвинула рукой занавесь и выглянула из паланкина, глядя вслед своему мужу, уже смешавшемуся с толпой придворных. И не было больше в ее лице той кротости, того многотерпения, той скромности и тихой мольбы, которыми была пронизана она вся, стоя перед королем. Теперь в лице ее был лишь горький, едва не желчный упрек. Потом она отдернула руку и задвинула занавесь, и Карл подумал, что ни желчи этой, ни упрека его брат Людовик не видел, не видит и не увидит никогда, даже если посмотрит ей прямо в глаза.
* * *
Через три дня после возвращения из плена король держал совет, целью которого было определить дальнейшие действия. Уезжать ли, а если да, то как скоро уезжать, а если нет, то зачем оставаться — ведь Людовик заключил с египетским султаном перемирие на десять лет.
Все были за то, чтобы вернуться домой. Один Людовик был против.
Карл и дома, во Франции, обычно помалкивал на советах, если только они не касались его шкурного интереса — пусть-ка лучше почешут языки башковитый Альфонс да болтливый Робер. Но Робера не было больше, а Альфонс присоединился в мнении к остальным: немедля начать строить корабли и еще до осени покинуть Палестину. Седьмой крестовый поход провалился, как и большинство тех, что были до него, и тут уж ничего не попишешь.
Людовик сказал:
— Нет. Я останусь.
«Я останусь» — так мог бы сказать монах, пришедший в святую землю босым. Так мог бы сказать рыцарь, отдавший все свое состояние за выкуп из плена. Так мог бы сказать любой, но только не король Франции, потому что «я останусь» короля Франции означало «мы все остаемся здесь».
Разумеется, они пытались его переубедить. Все, даже епископ Шартрский и Жуанвиль, не говоря уж об Альфонсе. Совет продлился до глубокой ночи, и все разошлись в негодовании, досадуя на очередной приступ упрямства из тех, что накатывали время от времени на Людовика. Карл оказался одним из немногих, кто не был особенно удивлен. Луи едва ли не с боем вырвался в этот поход, в который его не хотели пускать; теперь же его только силой можно было бы увезти, пока он не получит то, за чем пришел.
Вот только что именно это было, Карл уже больше не знал.
Людовик все-таки повелел строить корабли, но это был отвлекающий маневр, чтобы не вызвать у сарацин подозрений. На деле он просто выжидал, ведя при этом активную переписку с Тураншахом. Она была сугубо духовной и не содержала в себе никаких конкретных дипломатических предложений: только любовь Людовика к своему христианскому Богу. Тураншах сперва отвечал на эти письма с любезностью и дружелюбием, как будто тронутый порывом Луи. Но вскоре письма от него стали приходить реже, а затем он умолк совсем. Шпионы, разосланные Людовиком, доносили, что в среде сарацин зреет беспокойство, возможно, даже смута. Святая земля представляла ныне собою то, на что походила Франция лет двести назад: много владык над малыми землями, и великая алчность в каждом. Они нападали друг на друга и прежде, но с приходом крестоносцев обычно объединялись против них (величайшим из мусульманских князей, совершивших это, был Саладдин, и Людовик наверняка был втайне рад, что никого подобного не водилось в сегодняшней Палестине). Перемирие вновь расслабило их, отвлекло — они прогнали христиан на побережье и, не дождавшись, пока те погрузятся на корабли, вновь принялись рвать глотки друг другу. Не столь уж сильно и отличались они от христиан.