Королева Бланка во время болезни Людовика была в Париже. Насущные и непрерывные дела требовали участия королевской особы, и она, привыкшая править рука об руку с сыном, без раздумий и колебаний приняла на себя все бремя забот. Надо ли говорить, что решений ее никто не оспаривал, ибо не было ни малейших сомнений, кого бы король назначил регентом на время своей болезни, если бы мог. Он впал в беспамятство с первых же дней недуга, но поначалу еще изредка выходил из забытья и все искал кого-то глазами. Королева Маргарита, приехавшая к нему в Понтуаз вместе с детьми, день и ночь проводила подле его постели, и, едва король начинал шевелиться и стонать, садилась к нему и брала в свои руки его пожелтевшую истончившуюся ладонь, а он лишь сжимал ее и стонал в полусне: «Матушка?» Господу ведомо, что думала королева Маргарита в такие минуты; но Господь о том никому не расскажет. Один лишь раз король пришел в чувство настолько, чтобы узнать свою жену. Он спросил, где его мать, на что Маргарита ответила, что осталась в Париже править. «Хорошо; благослови ее, Пресвятая Дева», — проговорил Людовик и снова впал в забытье.
То был последний раз, когда он говорил со своей женой — когда он вообще говорил. В ту ночь лихорадка стала еще суровей, и у Людовика отнялся дар речи.
Маргарита в конце концов по настоянию врачей ушла от его постели и, по сути, слегла сама — многодневное бдение и тревога истощили ее душу и тело, и, уходя из спальни Людовика, поддерживаемая под руки своими дамами, она была почти так же худа и желта лицом, как и оставленный ею супруг. Немногочисленные придворные и домочадцы, приехавшие навестить больного государя, шептались по углам, качали головами и надеялись втайне, что королеву утешат дети. Она души в них не чаяла, хотя и горевала втайне, что муж ее не проявляет к их чадам — даже мальчикам — такой пылкой и нежной любви, как она сама. Везя детей в Понтуаз, Маргарита надеялась, что Людовик, придя в себя, захочет их видеть — хотя бы маленького Луи, своего наследника, родившегося через год после Изабеллы. Но Людовик не спросил ее о детях, только о своей матери. Таков был французский король.
Оставленный Маргаритой пост у одра короля приняли его придворные. Лекари старались держаться подальше — никому не хотелось оказаться под боком в тот несчастливый миг, когда Людовик испустит дух. Обязанности их были тяжелы и однообразны. Король не приходил в себя, постоянно бредил, но, так как не мог говорить, из губ его вырывались лишь ужасные, едва ли человеческие стоны, хрип и рычанье, до смерти пугавшие некоторых особо впечатлительных дам. Поэтому дам вскоре сменили мужчины да пара служанок, коим вменялось в обязанность стаскивать с монаршего ложа запачканное белье — дело, что и говорить, благородных рыцарей недостойное.
Эти-то две служанки, войдя в королевскую спальню одним морозным декабрьским утром, и увидели, что Господь призвал короля к себе.
Так решила, во всяком случае, та из них, что шагнула в опочивальню первой. Звали ее Аннет, и была она ревностной католичкой, а потому сперва перекрестилась, и лишь потом охнула и выронила свежую простыню, которую держала в руках.
— Господи, помилуй! — сказала Аннет, поднимая простыню с пола, и перекрестилась опять. — Отмаялся наш бедный государь. Прими его душу, Господи, хороший был человек.
Другая служанка, именем Жоржина, поглядела на монарший одр сперва в страхе, а потом — более внимательно.
— Никак помер? — сказала она без особой уверенности и, робко шагнув к королевской постели ближе, тем самым сполна проявила свои сомнения в этом прискорбном факте. — Да нет… погляди-ка, Аннет, — одеяло-то на нем шевелится, стало быть, дышит.
— Как шевелится? — спросила Аннет, и обе женщины, не сговариваясь, подошли к кровати и встали по обе стороны от нее, все еще теребя простыни в своих пухлых красных руках.
Людовик лежал на постели, вытянув руки поверх одеяла, закрыв глаза и обмякнув чертами. Волосы его, некогда золотые, а ныне грязно-коричневые от пота, липли ко лбу его и бровям. Высохшие, восковой бледности руки были поразительно неподвижными и даже как будто не гнулись — так показалось обеим женщинам, хотя ни одна ни другая не рискнула бы сейчас же проверить. Молодое лицо его — ибо королю не исполнилось и тридцати — не было спокойно, не было умиротворено так, так надлежит отошедшему от мирских забот. Жоржина тут же указала на это Аннет, на что та ответила:
— Оно и понятно, без исповеди ведь отошел, без последнего причастия. А какой благочестивый при жизни был! Экая беда.
— Вот и говорю тебе — такой, как он, не умрет прежде соборования. Вот хоть бы его крапивой по пяткам хлестали да со свету тянули на ременной петле — а не пойдет!
— Эк ты, — смущенная подобным риторическим выпадом, недовольно сказала Аннет. — Пойдет или не пойдет — это ему видней, а не нам. Вон погляди лучше, муха над ним кружит. Где видано, чтоб над живыми мухи кружили? Только над покойниками, это всем известно, — и опять перекрестилась, теперь уж окончательно утвердясь в своем первоначальном заключении.
Однако Жоржина не сдавалась.
— Кружит-то кружит, — возразила она, — но не садится. Был бы совсем покойник — так села бы.
Обе женщины уставились на муху, и в самом деле наворачивавшую круги над распростертым телом короля. Минута прошла в напряженном молчании. Однако муха, похоже, и сама была в некотором замешательстве, и, не желая становиться судьей суетных человеческих дел, в конце концов улетела в угол комнаты, где и нашла свою судьбу в случайно попавшейся ей на пути паутине.
Лишившись столь ценной свидетельницы, Аннет решила, что безапелляционная лобовая атака поможет победить в диспуте.
— Все-таки отошел, — заявила она тоном, не допускающим возражений, и, развернув простыню, которую принесла с собой, собралась укрыть ею короля с головой.
Но Жоржина предугадала маневр и ринулась наперерез.
— Ты что?! А ну как живой, а ты его как покойника — какого было б тебе на его-то месте?
— Да умер же он! Не дышит совсем!
— А я говорю, живой! И муха вот улетела!
— Ай, ай, ладно, ладно, пусти! Уберу простыню, пусти, кому сказано!
— Что пусти? Я тебя не держу…
Сказав это, Жоржина застыла, а с нею и Аннет, уронившая уже простыню на постель. Медленно-медленно опустили они глаза, обе разом, — и увидели, что король Франции Людовик поднял голову от мокрой подушки, вскинул руку и, отведя от лица своего руку Аннет, смотрит прямо перед собой пылающим и слепым взглядом.
Аннет разжала пальцы и уронила простыню, а потом перекрестилась свободной рукой.
— Да, — сказал он голосом, сиплым и страшным от долгого молчания. — Да. Знаю. Я помню.
Он замолчал и еще мгновенье смотрел перед собой тем же ужасным и непонятным взглядом, а потом вдруг разжал руку и поглядел кругом себя враз помутневшими глазами.
— Что… кто… где я? — прохрипел он, и Жоржина, которой победа в споре придала смелости, отозвалась:
— В Понтуазе, сир. Вы больны очень, уж так сильно больны, мы подумали даже, вам совсем конец настал.
— В Понтуазе, — повторил Людовик и облизнул губы запекшимся языком. — Дайте мне крест.
— Таки собрался отходить, — прошептала Аннет, а Жоржина только глазами захлопала.
— Вам бы лучше… святого отца бы позвать? Мы позовем…
— Крест, — повторил Людовик, приподнимаясь на постели. — Есть у вас крест? Дайте мне крест!
Кто слышал когда-нибудь, как кричат люди на полном исходе сил и на краю могилы, — тот знает, до чего это страшный крик: темный, идущий уже словно бы из-под земли. Таков был этот крик короля Людовика — и не таков: не из-под земли он шел, а словно бы издалека, будто дух его был за много лье от угасавшего тела и изо всех сил пытался теперь докричаться туда, где могли еще его услышать. И так странно, так страшно и удивительно было слышать этот крик, что Жоржина, королевская бельевщица, знавшая «Pater noster», но никогда в своей жизни не думавшая о Боге, а тем паче о дьяволе, запустила вдруг руку себе за пазуху и молча, бездумно вытянула простой деревянный крест, который носила на просмоленном шнурке. Крест был большой и грубый, он сохранил еще тепло ее дородной крестьянской плоти, когда она вложила его в холодную руку французского короля. И Людовик, едва ощутив под пальцами шершавое дерево, стиснул его так, что едва не сломал, а потом поднес к лицу и с силой прижал к губам, словно никогда в жизни не делали ему важней и дороже подарка.