Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Этому сценарию противодействует ожившая идея славянской солидарности. Возродилась она буквально на второй день после ноябрьского переворота 1989 года. Неуклонный размах славянского движения, захватывающий все слои общества, — вот путь к изоляции западников типа Гавела. Правящая клика Гавела тянет народ в структуры Запада, но последователи альтернативной платформы не должны поддаваться этому курсу, не должны принимать участие в авантюрах Запада в Югославии и других точках мира, не должны соглашаться с амери­канизацией и германизацией страны. Они должны направлять все свои усилия на укрепление двусторонних и многосторонних связей на уровне Западной, Южной и Восточной Славии. Такое понимание идеи славянской солидарности может найти почву, особенно среди западных и южных славян.

 

Заключение

 

В заключение хотелось бы сформулировать несколько конкретных реко­мендаций:

1. Создать — при сохранении существующих национальных Славянских комитетов и Всеславянского комитета — Славянские комитеты Западной, Южной и Восточной Славии.

2. Не допустить, чтобы языком общения между славянами стал английский язык.

3. Воссоздать традиционные печатные органы, такие как дореволюционные “Славянские известия” в России или чешский журнал “Slovansky prehled”; возродить зарекомендовавшие себя организации, например Московское Славянское Благотворительное общество; шире переводить, публиковать и распространять труды славянских авторов.

 

Прага, 2001 г.

 

Ксения Мяло • На берегах единой Европы (Наш современник N5 2002)

Ксения МЯЛО

НА БЕРЕГАХ ЕДИНОЙ ЕВРОПЫ

(О превратностях великой мечты)

 

В конце ноября 2000 года, принимая в Свято-Даниловом монастыре президента Италии Карло Чампи, Алексий II подчеркнул, что Россия готова войти в Европейское сообщество, но только “при условии сохранения своего культурного и исторического своеобразия”. Чампи выразил согласие с этой точкой зрения, отметив особое значение православия как вероисповедания большинства россиян, и на этой протокольной формуле вежливости стороны расстались. Минувшие же с тех пор полтора года, вместившие в себя и визиты римского понтифика в бывшие республики СССР с центральным из них — в Киев, и вызвавшее крайнее недовольство Московской патриархии создание Ватиканом на территории РФ четырех епархий, объединяемых в митрополию, и виртуальный визит папы в Москву в ходе состоявшегося 2 марта 2002 года телемоста Москва — Рим, успели показать всю призрачность надежд Московской патриархии на то, чтобы, приняв главную перестроечную и постперестроечную формулу “вхождения России в Европу” (иначе — “в цивилизованное сообщество”, под которым опять-таки подразумевалось сообщество западное), попытаться сохранить при этом для себя некий особый статус, казалось бы, обеспеченный всей предшествующей историей. Но на чем, собственно, основывались все эти надежды, которые в свете последних событий не будет преувеличением назвать иллюзиями? Признаться, в позиции, высказанной патриархом на встрече с Чампи, меня удивила не только уверенность, с какой — от имени всей России! — заявлялось о ее готовности войти в Европейское сообщество, но и намерение сочетать такое вхождение с культурным и историческим своеобразием России. Между тем, если не сводить последнее лишь к внешним, бытовым приметам национальной жизни, а само русское православие не ограничивать рамками “восточного обряда”, то вряд ли можно будет отрицать, что своеобразие это во многом как раз и состояло в противостоянии Европе. Противостоянии, о котором лучшие умы России помнили и тогда, когда с этой самой Европой вступали в интенсивное и плодотворное культурное взаимодействие. “Иль нам с Европой спорить ново?” — пушкинская строка хрестоматийна, да и сама тема является осевой для русской общественной мысли, причем для всего ее спектра. Оспаривать это могут лишь самые упорные либералы-западники — как и то, что о подобном противостоянии, о некоей исходной несовместимости — или, выражаясь мягче, комплексе влечения-отталкивания — между Россией и Европой говорили не только русские. И в самый разгар эйфории “вхождения” всегда найдутся желающие обдать нас холодным душем с той стороны.

Так, например, той же осенью 2000 года Гельмут Шмидт, канцлер ФРГ в 1974—1982 годы, довольно пространно высказался на эту тему в интервью газете “Цайт”. На его взгляд, Россия, Украина и Белоруссия вообще не принадлежат к европейскому культурному пространству — “несмотря на восприятие определенных культурных импульсов Запада, на некоторый (!) вклад в общеевропейскую культуру”. Это — о восточнославянском мире вообще. Что же до собственно России, то и здесь акценты были расставлены с полной определенностью: “Многие любят русскую музыку, великолепные хоры Чайковского и Мусоргского, Стравинского, Прокофьева и Шостаковича. Многие знакомы и с великой русской литературой XIX века: Пушкин и Гоголь, Достоевский и Толстой. Все это является неотъемлемым вкладом в европейскую культуру. А вот о российской истории, психологическом(!), политическом и экономическом наследии, которое современные русские должны преодолеть и переработать (курсив мой. — К. М. ), мы знаем очень мало”.

Тут примечательно все: и уверенность, что нужно переработать то, о чем, по собственному признанию, знают очень мало, и противопоставление русской литературы и русской истории (как если бы, например, “Война и мир” могла быть написана без русского национального опыта войны 1812 года). Но лучше всего, конечно, противопоставление вершинных достижений русской культуры (их готовы принять как часть общеевропейского наследия) и русского психологического склада, отторгаемого как по определению “не-европейский”. Иными словами, хотите в Европу — пожалуйте “на переплавку”, как говорил Пер Гюнту некий страшноватый Пуговичник. И, право, бессмысленно было бы с нашей стороны сетовать на это: в конце концов, хозяйкой европейского проекта является именно Европа, и она вправе предъявлять свои условия тем, кто так назойливо заявляет о своем желании в этот проект войти, занять местечко в давно набравшем ход поезде европейской истории. Но у него свой маршрут, и мне до сих пор непонятно, отдавала ли себе наша церковная иерархия, с 1991 года безусловно поддерживавшая курс на “вхождение”, отчет в том, как далеко может зайти подобная переплавка. А также и в том, что не только Гельмут Шмидт всё, подлежащее “преодолению”, связывает с “ролью Российской православной церкви”, которая, — по его словам, — “начиная с XIV века видела в Москве не только свой центр, но и преемницу византийской традиции — “третий Рим, а четвертому не бывать”. “Мне кажется, — продолжал Г. Шмидт, — именно на почве православной церкви и родилась эта идея, повторяющаяся вновь и вновь со времен Ивана IV, — быть обязанным выполнять русскую миссию даже за пределами своего государства” (Цит. по: “Московская правда”, 20.11.2000).

Назойливое желание России “войти в Европу”, конечно же, не могло не вернуть на авансцену вопрос о различии религиозного ядра европейской и русской культуры; а поскольку невозможно отрицать, что во всем, касающемся Европы и уж тем более Западной Европы, первенство Рима перед Москвой неоспоримо, то выводы напрашивались сами собой. К сожалению, с нелицеприятной прямотой они опять были сформулированы не в России, а в Европе. Годом позже Г. Шмидта один из его соотечественников, адвокат Фридрих фон Халем, писал: “Холодная война закончилась, и много людей (в том числе и политиков) на Западе и в России ожидали, что теперь в течение нескольких лет старая пропасть между ними зарастет. Когда это не произошло, разочарование было велико, и каждая сторона обвиняла в этом другую. Люди не поняли, что причины этой пропасти не в идеологии (социализм/марксизм или либерализм) и не в экономике (плановое хозяйство или свободный рынок), а в различии систем политических ценностей, которые были выработаны в течение более тысячи лет. А их источниками являлись римское право и католичество с западной стороны (курсив мой. — К. М. ) и татаро-монгольское иго и православие с восточной стороны”.

55
{"b":"135087","o":1}