Думаю, одна из этих полных солнца картин запечатлела конец лета. Внезапно задул ветер, по небу понеслись серые тучи, высокая тренога опрокинулась, фотоаппарат сломался. Арман печально сложил бесполезный мех. Элиану забила дрожь. Бьенвеню накинул ей на плечи шаль и увел в гостиную, где Эмильен уже разжигал камин. Прощай, фотосъемка, прощай, лето.
На пантеоне старика Армана
Изобразить извольте без изъяна
Все звезды из небесного колчана
И день, что гаснет и не угасает.
Скажите, есть ли повод уповать,
Что вам не станет скучно трепетать,
Как сами же дерзнули обещать
В разгар неугасающего лета?
Мирская слава меркнет без следа,
А с нею рай уходит навсегда,
Забрав непрозвучавшие слова
И все, что гасло, но не угасало.
Совсем скоро Бьенвеню бесшумно, словно на цыпочках, перешел в осеннюю пору своей любви. Он аккуратно поместил немного размытые фотографии под целлофан в альбоме с позолоченной застежкой и покорно принял потускнение солнца и даже его отсутствие, холодный ветер, сырость и желтизну опечаленного леса.
В октябре Элиане Жардр пришлось поспешить с захворавшему папаше, Владу-барышнику. Бьенвеню, сославшись на подагру, а в действительности мучаясь жестокой неврастенией, нехотя отпустил жену. Минула неделя, вторая, еще неделя и еще. По деревне поплыли слухи о Мазио-младшем, мотоциклисте, тоже пропавшем. Разумеется, лживые. Людям нравится причинять другим боль. Клевета! Старый фермер на террасе – полузакрытые глаза, полный дыма рот – напоминал сухую колоду, потрескавшуюся, шелушащуюся, расколотую, но еще сопротивляющуюся непогоде. Каждые два дня Арман клал ему на колени телеграмму: «Улучшения не предвидится. Должна оставаться. Целую, Элиана».
В шесть часов вечера третьего ноября, в такую погоду, когда хороший хозяин забирает в дом дворового пса, она приехала за хризантемами. Бьенвеню видел, как она стягивает с головы белый шерстяной берет, как стряхивает воду с рукавов и с подола юбки, видел ее улыбку, оповещавшую о конце грозы, – загадочную улыбку, делавшую ненужными объяснения и предназначенную только для него. Он надолго прижал ее к себе, молча целовал ей шею и волосы, чувствуя жар ее груди. И снова поддался ее чарам, уступил ее умению жонглировать горячими углями, забыв про холод и про стучащий в окна дождь.
Ведь это осень, верно? Пора неуверенности, луж, тумана, закрывающего солнце, лени и немощи. Облетают листья, на ветках гниют несобранные плоды. По ночам Бьенвеню, лежавший без сна, слышал, как под окном падают яблоки, издавая глухие звуки, похожие на шаги призрака. Слышал ли он непроизнесенные слова? Слова, которые унесла с собой в могилу Лиз, слова, которые он сам не сумел сказать ребенку, слова, горевшие у него на устах каждый раз, когда рядом с ним спала Элиана?
В разгар беседы или в самые интимные мгновения его внезапно посещали мысли, не имевшие никакой связи с настоящим, и он оказывал им радушный прием, как птицам, пустившимся скитаться с наступлением зимы: казалось, для всех них у него найдется пища. Неудобство заключалось в том, что эти мысли с черным оперением изгоняли все остальные и полностью завладевали его сознанием.
Как-то вечером он сидел в пижаме на кровати, привалившись спиной к деревянной спинке в том самом месте, где облез лак, держал в пальцах незажженную сигару и смотрел на Элиану, которая, сидя перед зеркалом, вынимала одну за другой заколки из волос. Внезапно на язык к старому дурню опустилась одна из дерзких птиц, о которых я говорил. Он не сразу позволил ей зачирикать, но сердце у него было бесхитростное, поэтому он выпалил:
– Тебе надо было выбрать не меня.
– Ты о чем?
– Тебе надо было выйти за Эфраима!
Элиана вскочила и заперлась в туалете. «Ну, вот, теперь я ее разозлил, – пробормотал Бьенвеню. – Что я за дурень! Как я мог такое сказать?» Он закурил тонкую сигару, потушил лампу и стал рисовать в воздухе узоры раскаленным угольком. Хорошее упражнение для нервов. Но как остановить мысли, прилетающие невесть откуда? Та, которую он только что высказал, преследовала его уже несколько месяцев.
Элиана осторожно открыла дверь и улеглась в темноте, не произнеся ни словечка. Бьенвеню чувствовал тепло ее тела, вдыхал аромат волос. «Если бы я не повел себя так глупо, – корил он себя, – то обнял бы Элиану, ее груди легли бы на мои ладони. Или она сама прижалась бы ко мне, и мы бы обнялись. Но теперь этого счастья мне не видать».
– Когда я пьяный, мне лучше помалкивать, – пробормотал он извиняющимся тоном.
– Я не заметила, чтобы ты сегодня вечером выпивал.
– Я уже давно увлекаюсь вином, которое надо налить в бочку.
Услышав эти странные слова, женщина забыла, что сердится, и приподнялась на локте, чтобы взглянуть на лицо супруга, освещающееся при затяжках. Но он уже не курил, лица было не разглядеть. Тогда она включила лампочку над кроватью и повернулась. Взгляд Бьенвеню, устремленный на нее, был полон такого смятения, что вся ее злость разлетелась от приступа смеха.
Так проходили дни, ночи и воспоминания. Уж поверьте мне. Колесо времени не может вращаться назад, даже если сердце жаждет вернуться туда, где время было не в счет. Открывая по утрам глаза, старый Жардр чувствовал сырой запах коры, плесени, отмершей растительности, мха. Ему казалось, что этот запах исходит от него самого, пропитывая все его существо, как цветок, забытый в кармане, пропитывает своим тлением всю одежду. Элиана ничего не чувствовала, только бранила дожди, от которых гниют папоротники и растут грибы. Но с первым снегопадом запах пропал, и почти сразу же улетучились черные ноябрьские мысли. Ослепленный белизной гор, Бьенвеню снова обрел вкус к опьянению праздностью, нюансам коей нет числа. Ему всегда нравились одинокие вечера, последний солнечный луч, задерживающийся на горной вершине, когда долина уже погружена во тьму. А теперь он наблюдал закаты, как грандиозные кораблекрушения.
Он желал Элиану по-прежнему, с разнообразием, привносимым в любовь временем. Кроме того, она ценила его душевную тонкость. Но он подолгу молчал, и чем дальше, тем дольше. Короткими зимними вечерами его долгое молчание открывало двери безмятежной мысленной веранды, где его окоченевшее сердце отогревалось от одних и тех же воображаемых картин. Грезы неизменно уносили его к ребенку, он видел одинаковые сцены и блаженно вспоминал, с какой радостью сторожил когда-то его сон и судьбу.
Переписка
А потом наступил апрельский день 1939 года, когда он впервые почувствовал наступление старости. Она пришла не как зима с медленными снегопадами, парализующая желания, а как обескураживающая весна, отсутствие обновления. В тот день блестел от оттепели горный склон; изящная мадам Жардр поехала в субботнем автобусе в город за покупками. Бьенвеню все не выходил из спальни, и старуха Бобетта несколько раз спрашивала из-за двери, не нужно ли ему чего. К полудню Арман принес письмо от Эфраима. Там рассказывалось о крупных маневрах, о занимаемых «противником» позициях, которые надо захватить, о боевых группах из дюжины солдат и сержанта или капрала каждая. Солдат хвастался, что его назначили стрелком и вручили ему ручной пулемет, а это такая ответственность! Перед ним двигались шестеро стрелков, разведывавших местность и выбиравших наилучшую позицию. Боеприпасы несли пятеро подносчиков.
Арман, водрузив на нос очки, читал письмо медленно, с терпением школьного учителя, диктующего лентяям задачу, а Бьенвеню переживал, что не все усвоит. Главное, ему никак не удавалось представить Маленького Жана в военной форме, среди однополчан, продвигающегося перебежками, как тот сам писал, вдоль изгороди или близ моста, среди сугробов. Ему казалось, что их с повзрослевшим мальчиком разделяет бескрайнее ледяное пространство, расширяющееся с каждым новым, бесцельным днем.