Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я заканчиваю. Пройдет немного времени, и вы удалитесь в совещательную комнату. Я хочу напомнить вам слова мудрого русского юриста, сказанные им в начале века: решение суда должно основываться на том, что представляется логически неизбежным и нравственно обязательным. Для советского человека не может быть нравственно обязательным осуждение убийцы Чубасова».

19

Колесников занял свое место в купейном вагоне, бросил толстый портфель в изголовье, снял пиджак, оттянул вбок и вниз галстук, глянул в окно, ничего нового не увидел и прилег на жесткую полку. Вскоре поезд тронулся. Старенький вагон, когда-то совершавший далекие путешествия, а теперь доживавший свой век на коротких межрайонных линиях, качался, поскрипывал, бренчал какой-то незакрепленной жестянкой. Пассажиры, бродившие из конца в конец коридора, ступали осторожно, по-моряцки переставляя ноги.

Прошло всего десять дней, после того как Колесников в таком же вагоне ехал в Лиховский район, и ему казалось, что он в том же купе, а кругом — те же пассажиры. Всю последнюю ночь у Даева он разменял на длинные, бессонные минуты, которые отсчитывал вслед за ходиками. Он был уверен, что вместе с первым рывком паровоза начнут обрываться связи с Алферовкой, постепенно под раскачку вагона наплывет сонливость, затуманятся образы людей, с которыми он распрощался навсегда, придет желанный покой. Так бывало после каждой командировки.

На этот раз ничего не рвалось и не затуманивалось. От алферовского дела его голова устала до боли в каждой клетке, как устает натруженная спина. Но если спину можно разогнуть и растереть, то с головой ничего нельзя было поделать. В ней по инерции продолжалась работа: снова и снова проходили недавние встречи и разговоры, на старые вопросы придумывались новые ответы. Как будто крутилось чертово колесо, в центре которого засела Алферовка, а все, что Колесников пытался подбросить со стороны, тут же отлетало на задворки сознания.

Колесникову никогда еще не приходилось возвращаться из командировки в таком состоянии душевного разброда. Недовольство собой бывало и раньше. В его лице машина законности не раз совершала холостой пробег, словно бы только для того, чтобы самой себе доказать непрерывность и неотвратимость своего хода. Пустые хлопоты, время, потерянное на ложных следах, неожиданные тупики, заставляющие менять направление поиска, — ко всему этому равно не привыкать и ученому и следователю по уголовным делам.

На этот раз он мог бы поздравить себя с успехом: преступление раскрыто, преступник предстанет перед судом. А удовлетворения не было. И ясности в мыслях не было.

Оттого что Колесников принуждал себя думать о другом, а подспудные мысли лезли сами по себе, воспоминания всплывали вразнобой, без всякой последовательности. В этой мешанине был свой порядок. Так перелистываешь уже читанную книгу — все знаешь, а ищешь чего-то нового. То перекинешь десятка два страниц — и вдруг прилипнешь к случайным строчкам, обнаружив в них ускользнувший смысл. То листаешь назад, возвращаясь к главе, сулящей уже пережитое волнение. А там, глядишь, уже выстроились, ожили в памяти до мельчайших подробностей все знакомые образы и события.

Сударев стоит у партизанской могилы, прямой, застывший, как памятник. Потом была там же пионерская линейка. Нет, линейка была раньше. Это уже из даевской речи. Зря подозревал Даева в том, что сговаривал мужиков. Интересный старик. Сидит, наверно, сейчас в своем дырявом кресле и читает все, что не успел прочесть в молодости. Сам себя судит...

Как неожиданно повернулся последний разговор с Кожариным... И зачем он вообще пошел к нему? Следователь идет прощаться с изобличенным преступником! Нелепость. А не пойти не мог.

Было очень поздно, когда он, прочитав речь Даева, вышел на хоженую-перехоженую дорожку и очутился подле дома Кожарина. Он бы не зашел, если бы не светилось окно. Он пошаркал ногами в темных сенях и нащупал обитую мешковиной дверь. Не раз проверив прочность здешних притолок своим лбом, он уже привык, входя в избу, низко склонять голову и выше, чем нужно, поднимать ногу, перешагивая порог. Выглядел он при этом робеющим и неловким.

Клавдия Кожарина, только что крикнувшая ему «заходите», собиралась спать. Отступив в затененный угол и натягивая на голые плечи кофточку, она изумленно смотрела на следователя. Кожарин сидел за чертежной доской. Белый клюв рейсфедера застыл в его пальцах. Он поднял голову и не сразу сообразил, как встретить нежданного гостя.

— Добрый вечер! — сказал Колесников. — Не помешал?

— Заходите, заходите, — тусклым голосом повторяла Клавдия.

Она засуетилась, испуганными движениями стала прибирать разбросанные вещички.

— Гостям всегда рады, — выдавил из себя Кожарин, а на помрачневшем лице, в немигающих глазах под сбежавшимися бровями, проступил злой укор: «Какого черта ты приперся сюда?»

Только сейчас Колесников понял, что его приход не мог не внести тревоги в этот дом. Трудно было придумать бо́льшую бестактность. Особенно стыдно было перед молодой женщиной, все еще что-то искавшей и прибиравшей в комнате только для того, чтобы скрыть взволнованное лицо. Колесников поспешил улыбнуться и объяснить свой визит.

— Я утром уезжаю. Совсем. Думал напоследок потолковать по душам, да не сообразил, что час не тот. Вы уж извините, пожалуйста.

Клавдию его слова не успокоили, она как будто и не услышала их. Руки ее по-прежнему беспокойно метались, не находя покоя. Зато Кожарин сразу все понял. Он шумно отодвинул чертежную доску и, поднимаясь навстречу, заговорил с неподдельным радушием.

— А что за час? Обыкновенный час. До сна далеко. Прошу за стол. Садитесь, сейчас чайку сгоношим.

— Спасибо, я чаевничать не буду. Хозяйке спать пора, да и разговор у меня необязательный.

Кожарин повернулся к жене, призывая ее уговаривать гостя, но она, ни слова не сказав, вышла из комнаты.

— Право, неловко, Алексей Никифорович. Может быть, мы с вами во двор выйдем? Погода теплая.

— Можно и во двор, — согласился Кожарин, натягивая бушлат.

На крыльце постояли, привыкая к темноте. Все было одинаково черно: и земля и небо. Все контуры и краски живого мира потонули во мраке безлунной, по-летнему теплой и тихой ночи.

Огни фонарей у автобусной остановки и фары далеких машин на шоссе, казалось, светили только для себя, не рассеивая окружающей темноты.

Ничего не различая, кроме кожаринской спины, Колесников прошел по утоптанной дорожке, встряхнул лицом мохнатую ветку и тут же наткнулся на стол. Кожарин щелкнул зажигалкой и поводил над скамьей.

— Здесь и мы никому не помеха, и нам посвободней.

Он достал папиросу и закурил.

— Я, кажется, напугал вашу жену.

— Было малость. Такая у вас профессия — людей пугать.

— Глупо получилось. Вы за меня извинитесь.

— Чего там. После пустого страха радости больше.

— Вас, наверно, удивило, что я пришел вроде как проститься.

— Признаться — не ожидал.

— Захотелось поговорить.

— Бывает.

— Хочу вам сказать... Я рад, что наконец алферовцы поняли: нельзя с правосудием в прятки играть. Когда уголовники скрываются, это понятно. А вы...

Папироса в руке Кожарина стала затягиваться пеплом. Вместе с ней затухал и разговор. Но чувства неловкости не было. Оба они как будто отдыхали после борьбы.

— Мужества вам не занимать, могли бы сразу прямо в глаза закону посмотреть.

— Это верно, слабость проявил, дал себя увести.

— Испугались?

Кожарин помедлил с ответом, вспоминая прошлое.

— Страха не было. Растерялся. Опомниться не дали.

— Могли бы на другой день опомниться.

— Поздно было, не хотел людей подводить.

Снова помолчали.

— Не могу понять, — сказал Колесников, — откуда у вас эта ярость?

— С тормозов срываюсь. У меня для сволочья слов не хватает, на кулаки перехожу.

— Кулак в споре не аргумент. Разве что у дикарей...

— Ошибаетесь. А чем во все времена добивались правды? Всегда — либо революцией, либо войной.

69
{"b":"133636","o":1}