— Нельзя таким способом укреплять правопорядок. Разрушать можно, а укреплять нельзя. И вы это прекрасно понимаете. Какими бы благородными чувствами вы ни руководствовались, оправдывая убийцу, вы не можете отрицать, что он нарушил закон. Нарушил ведь?
— Ну, нарушил.
— А если нарушил, — радуясь первой победе логики, подхватил Колесников, — значит, должен перед законом отвечать. Не так ли?
Сударев мотнул головой, как будто отгонял комара, даже шлепнул по шее мякишем беспалой ладони и нетерпеливо оглянулся на скотный двор. Колесников торопился закончить мысль, чтобы старому солдату все стало ясно.
— Если я хочу установить личность убийцы, то это не значит, что я сожалею о Чубасове. Это мой служебный долг, а долг каждого человека помочь мне, как представителю закона.
Последние слова он бросил уже в затылок Судареву, входившему в раскрытую дверь коровника.
4
Дача Петра Савельевича Даева стояла на отлете, в дальнем, начисто выгоревшем конце деревни. К ней вела бывшая улица, с обеих сторон отмеченная холмиками заросших руин. Разбежавшиеся кусты и деревья захватили проезжую часть, образовав тенистую аллею. Думал ли Даев, что эта улица еще отстроится, или нарочно отодвинулся в безлюдье, никто не знал.
Еще не было видно ни дачи, ни забора, когда Колесников услышал натужное шарканье рубанка. На этот звук они и шли. Колесников пробовал возобновить разговор, но повторять сказанное не хотелось, а Сударев отмалчивался и повода для новых разъяснений не давал.
Стандартный щитовой домик с шиферной крышей затонул в густой зелени. Сударев привычно откинул изнутри крючок калитки. Рубанок продолжал свое дело, пока они не подошли к распахнутым дверям сарая.
— Принимай гостей, Савельич! — крикнул Сударев, с хрустом шагая по свежей стружке.
Из сарая вышел сухой старичок с морщинистым небритым лицом и редкими седыми волосами, прилипшими к впалым вискам. В обвисших холщовых штанах и вылинявшей спецовке он был похож на старого работягу, всю жизнь не выпускавшего из рук рубанка. Только очки в тонкой золотой оправе, уверенно сидевшие на хрящеватом носу, как бы предупреждали, что торопиться с выводами не следует.
Даев протянул клейкую от соснового сока руку Колесникову, потом Судареву.
— Чем могу быть полезен?
— Товарищ из области, — показал Сударев на Колесникова, — следователь.
— Мне рекомендовали обратиться к вам с просьбой о жилье, — сказал Колесников.
— Кто рекомендовал?
Колесников назвал фамилию своего начальника. Даев кивнул.
— Повезло вам. Только вчера дочка с внучкой уехали.
— Так я пойду, Петр Савельич, — вопросительно сказал Сударев.
— Погоди, Фомина видел?
Они поговорили о какой-то сводке, называли еще другие фамилии, и видно было, что понимают друг друга с полуслова.
— Ладно, иди, — сказал Даев, — я к тебе вечером загляну.
Сударев ушел.
— Пойдемте, покажу апартаменты.
Через просторную застекленную веранду они прошли в большую комнату, заваленную книгами и журналами. Даже из-под низкой железной койки армейского образца выглядывали корешки книг. У стен до самого потолка высились самодельные стеллажи. Некоторые еще были в работе, — стояли боковые стенки без полок. Колесников понял, над чем трудился хозяин у верстака.
Коротенький коридор привел их в другую, узкую комнату с одним окном. На березовых чурбачках лежал матрас, покрытый солдатским одеялом. Стол и табуретка тоже выглядели как сколоченные любителем — без затей, но с излишней прочностью.
— Вот, чем богат, — сказал Даев. — Ход у вас отдельный, через кухню. Елизавета Глебовна!
В комнату неслышными шагами вошла, как вплыла, старушка, которой поначалу можно было дать все семьдесят, а потом, приглядевшись, — все меньше и меньше, так живы были ее глаза и легки движения полной фигуры.
— Моя хозяйка, — представил ее Даев. — Знакомьтесь. А это, Елизавета Глебовна, наш постоялец, в Машиной комнате поживет. — Повернувшись к Колесникову, он добавил: — Договаривайтесь, как кормиться будете, и располагайтесь, а я пойду урок кончать.
Еще в городе от своего начальника Колесников узнал, что Даев в прошлом — крупный военный юрист, года три назад вышел в отставку то ли по болезни, то ли по возрасту, городскую квартиру отдал замужней дочери, а сам построил дачу на колхозной земле и живет там круглый год. Начальник Колесникова когда-то служил в подчинении Даева и сохранил с ним добрые отношения — прошлой осенью приезжал к нему на охоту. В то же время о деятельности Даева в деревне он высказывался иронически и обозвал его «колхозным стряпчим».
Елизавету Глебовну начальник тоже помянул, назвал «простой душой» и говорил о ней тепло. Родственница Даева, она всю жизнь прожила в соседнем районе. В молодости была знатной дояркой, ездила в Москву на съезд колхозников-ударников и вернулась оттуда с орденом. К старости, потеряв на войне мужа и сына, осталась одинокой. Перебравшись в деревню, Даев пригласил ее к себе вести хозяйство.
Пока Колесников потрошил портфель, доставая всякую дорожную мелочь, составлявшую «малый командировочный набор», Елизавета Глебовна успела постлать свежие простыни и на лету взбила пышную подушку. При этом она тихим, журчащим голосом, сама над собой подшучивая, сокрушалась, что не умеет готовить по-городскому, и просила Колесникова не поминать ее лихом потом, когда вернется к своим домашним разносолам. Сама себя успокаивая, она заключила: «Вареному-жареному век не велик».
Ее мягкое, все еще красивое лицо излучало доброту так же естественно и постоянно, как солнце излучает тепло. Смотрела она ласково, всегда готовая и к ответному смеху и к мимолетной слезе сочувствия. Даже морщинки, процарапанные годами, как-то сами собой складывались в доброжелательную улыбку. А когда она смеялась, нельзя было не засмеяться самому.
Заметив, что Колесников уставился в папки с бумагами, она заторопилась.
— Занимайтеся, я мешать не буду. Пойду сготовлю чего, покушаете с дороги.
— Спасибо, Елизавета Глебовна. Вы не беспокойтесь, пожалуйста.
— Какое беспокойство! Незваный гость легок, это званый — тяжел.
— Почему так?
— Званый приема ждет, а незваный загодя спасибо говорит.
Она уже повернулась к дверям, когда Колесников остановил ее.
— Елизавета Глебовна, у вас весной человека убили. Слыхали, наверно?
Старушка, только что ходившая с улыбкой на лице, чего-то испугалась и погасшим голосом сказала:
— Ничего я не знаю, милый человек, только и знаю, когда ночь, когда день.
— Так уж и ничего? Не может быть, чтобы вам про убийство не рассказывали. И про того, кто повинен в этом, наверно, слыхали.
— На одного виноватого по сту судей, — скороговоркой ответила Елизавета Глебовна, — а еще и так бывает — на деле прав, а на бумаге виноват.
— А на деле он прав?
— Про кого спрашиваете?
— Про того, кто убил.
Слезы на глазах Елизаветы Глебовны выступали легко от любого волнения, и радостного и горького. Зная эту свою слабость, она еще до слезы крепко зажимала веки кончиками вытянутых пальцев, пережидая, пока отойдет от сердца.
— Ты, сынок, воевал аль нет?
— Нет, молод был, совсем мальчишка, в армию не брали.
Старушка понимающе кивала головой.
— То-то тебе и трудно. Не понять.
— Чего не понять-то?
— Про войну хорошо слышать, да не дай бог видеть, — сказала она и вышла, неслышно ступая.
Она не упрекнула Колесникова, наверно, даже была рада, что война обошла его. Она просто, как само собой очевидное, отметила: мол, не может он понять того, что понимают люди, опаленные войной. Не может, и все!
Колесников толкнул створку окна, и комната мгновенно заполнилась шорохом листвы, щебетом птиц. Рубанок Даева двигался реже, со старческим кряхтением.