Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Генрих Августович сурово поник головой.

Фыра почувствовал, что плачет имеющимся глазом, и попил бывшего в стакане. Он точно рук не омывал никак, и раны, и обличения тоже были не по его части. Вину ощущал поэтому нестерпимую.

— Размышляю о днях древних, — не поднимая головы, сказал ему, но как бы и не ему Генрих Августович. — О летах веков минувших. Припоминаю песни мои в ночи, беседую с сердцем моим, и дух мой испытывает… вот мое горе — изменение десницы Всевышнего…

— А мне-то, мне-то каково? — всхлипывал Фыра. — Ты вот, Авгусыч, совершенного ума… всякого понимаешь… Мне чего делать? Ну вот хочется жить по-человечески, не только с помойной картой, и чтобы покушать хоть через день, и выпить граммулечку, и менты чтобы не гоняли… Собаки эти, которые при собачниках, те еще хуже ментов… и без хозяев тоже гады… Революцию, что ли? И-эх-х, будто я Сталин… Живу, как таракан в щели, пока химией не прыснули. Что вот делать?

Генрих Августович помолчал, потом воздел палец и собрался ответить что-то значительное, жизнеменяющее, но тут случилось.

В разговоре о Кутьке забыли все. Она же вела себя совсем иначе против нормального.

Закуски хватать перестала, по комнате не шаталась, задрав ноги на стену, не валялась, карманы генрихавгустовичевского пальто прошарить не норовила и даже, радостно не хихикая, не рассматривала календарь восемнадцатилетней давности с рок-певичкой, давно загнувшейся от передозняка. Календарем хозяин, или кто прежде здесь обитавший, завесил дырищу в картонной перегородке. Сидела, уставившись в угол, а там и не было ничего — плинтус треснул, ну так подумаешь, невидаль, плинтус треснул! Тут она сидела и молчала. А когда Генрих Августович собрался, она и влезла.

— Ты, Фыра! — сказала она дурацким голосом. Прямо как пьяный клоун. — Так ты меня вот не туда водил! Ты!

И хозяин, и гость оба на нее вытаращились. За четыре года, что Фыра здесь возникал, говорила она одно, много три слова. И с трудом. Но чтоб сразу столько!

— Меня продать хотел, тварина? Этим, которые… Продать?

Теперь и она плакала. Только слезы мутные были и злые.

— Два года пахала! — голосила Кутька, размахивая грязными руками. — За тебя тогда Курбана чуть вилкой не запорола! А ты! Тварина! Ты! Ты мне зонтика старого пожалел! И продать меня! Ы-ы-ы-ы-ы! Лучше бы в проститутки пошла! Ы-ы-ых-х-х-х!..

Она схватила с ящика бутылку и что есть мочи долбанула Фыру в лоб. Фыра грохнулся на пол, не успев даже вскрикнуть, а хозяин не шелохнулся, только глядел. Рыдая, Кутька пала на колени, выдрала у Фыры из-за пазухи стольник, потом снова вскочила, уцепила полбатона колбасы, конфеты, какие влезли в жменю, и ринулась вон из жилья. Но тут же метнулась обратно, саданула екнувшего Фыру ногой куда приметилось, и еще, и только тогда выскочила совсем. Долго было слышно, как бежит она по разным железным лестницам, а потом по битому стеклу, и рыдает не переставая, но потом стихло.

Тогда Генрих Августович поднялся и точно так же стал на колени возле тела Фыры. Но это было еще не совсем тело: Фыра шевельнулся и тоненько, изумленно простонал. Водкой помочив ему виски и под носом, хозяин добился того, что гость облизнулся, медленно сел и потрогал голову.

Конечно, бутылка дело серьезное. Но такой волос, как у него, тоже не пустяк. Засадила Кутька ему сгоряча не в лоб — в темя, а у него волосы там от природы как леска, да еще и склеенные условиями. Даже крови не показалось.

— Ты видел, отец, а? — вопросил Фыра, глядя на дверь. — Видел? И это мне за все мое хорошее! Что пристроить хотел и за будущее переживал!

Он длинно всхлипнул.

Генрих Августович поднял руку.

— Чего? — Фыра посмотрел вверх, но там была только болтавшаяся панель без трубок дневного света.

— Научитесь, неразумные, благоразумию, — сухо отвечал Генрих Августович, вставая с коленок и отряхиваясь, — и глупые разуму… Пошли.

— Я же раненый! — запротестовал Фыра, нашаривая стакан попить. — Чуть не замочила, кобра!

— Пошли, говорю! Убоище! — вдруг рыкнул Генрих Августович, пламенея очами. Это было так непривычно, что Фыра не встал — вспорхнул. Хозяин надел пальто, хотя на улице было градусов тридцать жару, достал из телевизора газетный сверточек, а в нем денег сколько-то и какие-то таблетки, прочистил очки, завязал шнурки и пошагал к двери.

— А куда? — робко спросил Фыра, забегая чуть вперед и запихивая в карман непочатую бутылку безопасной.

— Девочку твою искать, — не поворачиваясь, уже своими спокойными словами отвечал Генрих Августович. — Повинишься перед нею, попросишь прощения.

— Авгусыч! — Фыра остановился в ужасе. — Какое прощение! Дак сейчас время самое патрульное! Давай я повинюсь, но только потом, где-нить поспокойнее! Цопнут нас, цопнут! Стопудово! Родной! Без нее запростяк! Тебя-то отпустят, ты старый, а меня к ним! Когда у них кого шлепнут или выработается до конца, они из этого резерва берут!

Так и не поворачиваясь, не останавливаясь, голосом, что будил мертвое железо и слепое стекло пустого цеха, Генрих Августович гремел:

— Стражи их слепы все и невежды; все они немые псы, не могущие лаять, бредящие лежа, любящие спать, и это псы жадные душой, и это пастыри бессмысленные… Пошли, сказал! Никто не возвышает голоса за правду, и никто не вступается за истину; надеются на пустое и говорят ложь, зачинают зло и рождают злодейство! Ходим ощупью, спотыкаемся в полдень, как в сумерки, между живыми — как мертвые!..

Рык его отдалялся и замирал, и плаксивое бульканье Фыры тоже замирало вдалеке, и крысы, дождавшиеся наконец своего, ринулись с визгом на оставленную еду.

10

«Но ты пулю словил и в барханах лег, и туземка подходит, нацелив клинок, и хватает сил надавить курок, и в солдатский рай марш со всех ног, там найдутся места всем, кто жрал паек, паек, паек королевы…». Много раз в жизни Мал-лесон бормотал эти слова: у них был вкус честной смерти, какая уже давно была не суждена никому на этой планете.

Третий час они молча карабкались по осыпям и языкам древней лавы, и Камау безмолвно следовал за ним, ни разу не оступившись, не брякнув карабином о камни. Майор уже не боялся выдать себя речью или неосторожным шагом, обрушивающим маленькую лавину. Если их вычислили, то уже давно и по совсем другому шуму, но узнать это можно будет лишь за несколько секунд перед… неизвестно перед чем.

Небо синело все гуще, облака наливались золотом, и скоро уже идти будет невозможно и придется выходить на связь с Питером, как было условлено. Куда идти и кого найти, он знал — или думал, что знал. Тем обиднее будет свернуть шею в какой-нибудь расселине, пусть даже Ка-мау его вытащит. Он должен дойти туда сам. И увидеть все сам. Потому что не было уверенности, что маска не заставила его в последний миг поверить тому, чего на самом деле не было, запутать в своих и его видениях… Узнать это можно было только одним способом — как говорил его дедушка, «вложить перст и вынуть его целым».

Арка, выросшая перед ними за ребром очередной скалы, могла свести с ума туристическое агентство элитного разряда. Округлая, изящная, словно бы отлитая из громадного струйчатого, неведомо как изопгувшегося сталагмита, она к тому же светилась темно-розовым камнем с бледно-янтарными прожилками. Лава таких цветов ему никогда не попадалась, и стекала она всегда другим образом — как густая каменеющая грязь. Высотой футов в двадцать, она открывала темное пространство, пещеру или проход, и туда надо было войти.

У Маллесона перехватило дыхание. Он видел это среди последних судорог маски. Другое он видел тоже, но эта штука всплывала так упорно, будто значила что-то безумно важное. Что там было за аркой, отсюда было не различить, солнце уходило, может быть, навсегда, ну и ладно… Хоть что-то сбывалось…

Он оглянулся на Камау и сказал ему на суахили:

— Ты будешь идти за мной в пяти шагах. Если увидишь, что я… что меня меняет… ну сам, понимаешь…

Камау молча кивнул.

14
{"b":"133375","o":1}