Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Вы пришли потому, что мне скучно? – спросила она.

– Не совсем так, – честно ответил Струев.

– Значит, вы не ко мне пришли? Времени на старуху нет.

– Тороплюсь.

– На Алину, значит, время у вас есть, а на меня – нет.

– Так получилось.

– Но я интереснее Алины. Я пережила и продумала больше. И мне есть что вам рассказать. Объясните, почему вы тратите время на нее, когда есть я?

– Я не могу этого объяснить, – сказал Струев, – не все можно объяснить.

– Нужно объяснять все. Мне непременно надо объяснить вам одну вещь. Прямо сейчас.

– Слушаю вас.

– Я, – сказала старуха, – не умерла. Они так думают, но ошибаются. Меня забыли и предали, но не убили.

– Утро, – сказал Струев, – пойду-ка я домой.

– Они травили меня собакой. Напускали добермана. Но я выжила, а пес сдох.

– Рад, что вы здоровы.

– Никому, – сказала старуха с надрывом, – никому нет дела до того, как я страдаю. Я не могу сомкнуть глаз. Брожу ночами по чужой квартире – и мне больно! Слышите? Мне больно! Здесь! – и она вдавила руку в костлявую грудь.

– Снотворное примите.

– Ничего не помогает. Пусть боль меня отпустит и придет покой. Вам безразлично. Я вижу – вам безразлично!

– Позвольте пройти.

– Думайте про меня. Прощайте – и думайте про то, как мне больно.

Струев оскалился и прошел мимо. Интересно, есть ли женщина, у которой бы ничего не болело, подумал он. У одной – душа, у другой – голова, у третьей – революция. Впрочем, какая разница, какое дело ему, дантисту-антиквару. Он думал о своих пациентах без сострадания.

11

Символом гильдии святого Луки, гильдии живописцев, является упорный вол, поскольку главная добродетель живописца – терпение. Разумеется, необходим талант, желательно наличие вдохновения, но это вещи второго порядка. Они не стоят ничего без смиренного упорства. Труд живописца однообразен. Только новичку кажется, что запах краски пьянит, а прикосновение к палитре волнует. К запахам привыкаешь и лет через двадцать перестаешь их различать, прикосновение к холсту и палитре становится делом обычным и волнует не более, чем одевание рубахи поутру. Всякий день живописец начинает с одних и тех же движений: приготовления палитры, составления связующего, разливания скипидара по масленкам, протирания кистей, натягивания холста. Поэзии в этом нет, это ремесленные занятия. Всякий день он берет в руки мастихин и соскабливает вчерашние ошибки с холста, и то, что еще вчера казалось достижением, валится цветными струпьями на пол. Вот он, вчерашний труд, лежит у его ног – каша из бесполезно перемешанных красок. Так всякий день начинается с перечеркивания вчерашнего, еще точнее сказать так: всякий день начинается с низведения вчерашнего вдохновения до ошибок мастерового. В работе нет поэзии. Всякий день художник берет в левую руку палитру и пригоршню кистей и начинает монотонный бег по мастерской, к холсту и обратно: взад-вперед, взад-вперед. Чем лучше картина, тем больших усилий она стоила, тем длиннее была дистанция бега, тем больше однообразных дней прошло возле холста.

Конечно, бывали случаи, когда картина создавалась быстро, но таких случаев мало, брать их за образец не приходится. Правда, Делакруа любил повторять, что картину надлежит создать враз – так, как Бог создавал Землю. Как невозможно расчленить прыжок, говорил он, как невозможно войти в одну реку дважды, так невозможно и разъять на дни создание произведения. И однако опыт самого Делакруа опровергает это правило: уже закончив и доставив на выставку, в выставочном зале он переписывал «Резню на Хиосе».

Надо помнить о ежедневных усилиях Сезанна, поклявшегося умереть за работой и сдержавшего слово; надо помнить о больном Ренуаре, который привязывал кисти к непослушным артритным пальцам; надо помнить о Ван Гоге, что каждое утро шел на солнцепек, надо помнить о глухом старике Гойе, который писал свои черные фрески в одиночестве и забытый, надо помнить о немощном Рембрандте, собравшем мужество, чтобы усмехнуться в последнем автопортрете.

Надо помнить о том, что труды – пусть соскобленные поутру с холста – не вовсе напрасны. Нижние слои не пропадают, но посылают энергию усилия, напитывающую холст. Закон сохранения энергии, сформулированный физикой, в интеллектуальном труде столь же властен, как и в предметном мире. Картина ценна тем количеством терпения и сил, что отдал ей художник. Тот финальный свободный взмах кисти, которым только и дорожит живопись, возможен лишь по следу тщетных и неточных мазков. Опыт живописца есть опыт ежедневных потерь. Надо стереть лишнее, оставить точное. Метод живописца сродни тому, который избирает Гамлет, едва цель делается ясной. Он говорит, что сотрет с таблицы памяти все, что мешает сосредоточиться на главном. Чтобы служить главному, требуется постоянно вытирать из памяти то, что главным не является. Когда ты обозначаешь нечто, что вчера являлось продуктом вдохновения, как не главное, ты делаешь само вдохновение ремеслом. С этим надлежит смириться.

Ван Гог повторял: в картине пот должен быть спрятан. Это так; но спрятан он от всего, кроме самой картины. Ты стер из памяти ошибки и забыл про усилия, но картина знает, сколько в ней пота – и ровно настолько верна тебе, насколько ты ей уделил внимания. И это единственное, что тебя в этой жизни не обманет.

Еще раз, и еще, и еще. Встань к мольберту и пиши. Не бросай палитру. Держи кисть тверже. Сотри свои ошибки и начни заново. Плевать, что думают о тебе другие. Безразлично, кто и как предаст тебя. Они, безусловно, это сделают. Работай. Вдохновения нет, есть только труд. Ты должен работать. Работай.

Глава 11

I

– Какая разница, – сказал Татарников, – за кого выходит невестка? Она вам не жена, в конце концов. В зрелые лета нашла кавалера – поди худо? И не старайтесь понять женскую натуру. Крайне досадно, конечно, что существуют вещи, не поддающиеся анализу. Но они есть.

– Что там понимать, – пробурчал Рихтер, – что анализировать?

– Ах, Соломон, подумайте хоть раз не о себе.

– Я? – ахнул Соломон Моисеевич. – Я – о себе думаю? Никогда! Ни единой минуты!

– Исключительно о себе, милый Соломон. Вы скажете, что думаете о Ренессансе и победе пролетариата, но это ведь для своего удовольствия. Если бы вы думали о реальных нуждах пролетариата, а о не собственном пафосе, из вас давно романтический марксизм выветрился бы. Людям что нужно? Разве декларации? Совсем другое, поверьте. Чтобы их в покое оставили, вот что им требуется. Говорю вам как историк. Существует – помимо наших ощущений – такой неудобный в обращении феномен бытия, как сознание других людей. На кой черт так придумали – неизвестно. В принципе, такого быть не должно, но есть. Чего-то они там хотят, зачем-то живут. Может, пусть их? Трудно примириться, что не все в этом мире зависит от наших суждений. Но, простите меня, примириться придется.

– Странно слышать такое, Сережа. Неприятно. Никогда не смирюсь с дикостью! Не признаю отсутствие логики! Зачем вы мне это говорите? Скажите еще, что я чужой в своем доме, что мое суждение ничего не стоит, что мне нельзя открыть рот. Да! Отжил свое старик, на помойку его! К этому идет.

– Простите, Соломон, но невозможно принципиально подходить ко всякому вопросу. Принципов, извините, не напасешься. Природа – вещь беспринципная, нравится вам это или нет. Вы, конечно, натуральный Соломон и почти царь, но ведь, простите, никак не Бог. Обидно, да что поделаешь? Давайте ограничимся тем, что будем дебатировать то, что поддается дебатам. Достаточно иметь мнение по чеченскому вопросу, давайте ругать власть и современное искусство. И будет с нас, стариков.

– Я не могу запретить себе думать и чувствовать. Душевное состояние не могу изменить.

– И не надо. Переживайте, сделайте милость! Но не судите все подряд. Что мы с вами знаем о женском счастье? Разобраться если, так ровно ничего и не знаем.

75
{"b":"132493","o":1}