— В самом деле! — запротестовал я. Ведь всему есть границы.
— В самом деле, — настаивал Мордикей. Он еще быстрее зашагал по комнате. — Рассмотрим этот фундаментальный организационный принцип лагерей: не может быть связи между поведением заключенных и тем, как они вознаграждаются или наказываются. В Аушвитце, когда ты делал что-то неправильно, тебя наказывали, но с той же вероятностью ты мог быть наказан, когда делал то, что делать велено, или даже вообще ничего не делал. Совершенно очевидно, что Боуг организовал свои лагеря в соответствии с той же самой моделью. Самое время процитировать несколько строк из Екклесиаста (строк, которые целиком относятся к жизни моей матери, во что она всегда верила): «…праведник гибнет в праведности своей; нечестивый живет долго в нечестии своем». И в мудрости не более пользы, чем в праведности, потому что умный умирает точно так же, как дурак. Мы отворили глаза наши от обугленных детских костей перед крематориями, но что же это за Боуг, который проклинает младенцев — чаще всего один и тот же — на муки в вечном огне? И каждый раз за одно и, то же — случайность рождения. Верьте мне, наступит день, и Гиммлер будет канонизирован. Пия ведь уже канонизировали. Вы уходите, Саккетти?
— Я не хочу спорить с вами, и вы оставляете мне этот минимальный шанс. То, что вы говорите…
— Возможно, этого нельзя говорить вам, но не мне. Если вы еще немного задержитесь, я обещаю вести себя более сдержанно. И я вознагражу вас — я покажу вам, где находится лагерь «Архимед». Не во Всемогущего сфере, а на карте.
— Как вы это установили?
— По звездам, как любой навигатор. Вот видите, обсерватория, даже дистанционно управляемая обсерватория, может иметь и прозаическое применение. Мы в Колорадо, я покажу вам. — Он взял с полки фолиантового размера том и раскрыл его на своем письменном столе. Топографическая карта штата занимала две страницы. — Мы здесь, — сказал он, показывая, — Теллурид. На стыке веков это был большой шахтерский городок. По моей теории, вход в лагерь устроен в одном из старых шахтных стволов.
— Но если все ваши изыскания осуществлялись через телевизионную систему, то вы не можете до конца быть уверены, что телескоп находится прямо у вас над головой, а не за сотню или тысячу миль отсюда.
— Никогда и ни в чем нельзя быть уверенным до конца, но мне кажется, было бы неимоверно трудно не стремиться к обретению уверенности. Кроме того, был этот кусок брекчии, который я подобрал позавчера на полу катакомб. Он содержит следы сильванита, одного из золотоносных теллуридов. Так что мы где-то в золотоносной шахте.
Я засмеялся, предвосхищая собственную остроту:
— Заниматься здесь Magnum Opus наверняка то же самое, что возить уголь в Ньюкастл[51]*.
Мордикей, не засмеявшись (теперь я понимаю, что острота была не такой уж потрясающей), сказал:
— Тихо! Я слышу что-то.
После долгого молчания я прошептал:
— Что?
Мордикей — он прятал лицо в своих несоразмерно больших ладонях — не ответил. Я вспомнил первую встречу с Джорджем Вагнером, который прислушивался к голосу собственных фантазий в темной бесконечности коридора. По телу Мордикея прошла судорога, затем он расслабился.
— Содрогание земли? — подсказал он, улыбаясь. — Нет. Нет, всего лишь малюсенькое воспаление воображения. Полагаю, такое же, как у брата Хуго. Но теперь вы должны сказать мне честно и прямо, что вы думаете о моей лаборатории? Отвечает ли она требованиям?
— О, она просто прекрасна.
— Могли бы вы желать еще более прекрасную камеру для себя как заключенного? — спросил он напористо.
— Если бы я был алхимиком, никогда.
— Здесь нечего добавить, совсем нечего?
— Я читал, — высказался я в порядке рабочей гипотезы (потому что не имел представления о цели такого настойчивого выспрашивания), — что некоторые алхимики, в XVI и XVII веках, устанавливали в своих лабораториях семитрубные органы. Под музыку коровы дают больше молока: может быть, это как-то использовано в вашей работе?
— Музыка? Я ненавижу музыку, — сказал Морди-кей — Мой отец был музыкантом в джазе, и два мои старшие брата тоже. В этом была вся их жизнь, до кратчайшего мгновения. Если они где-то не выступали, то наигрывали записи или включали радио. Я никогда не мог раскрыть рот или произвести хоть малейший шум, они тут же на меня набрасывались. Не говорите мне о музыке. Считается, что у негров естественное чувство ритма, поэтому уже в трехлетнем возрасте мне стали давать уроки чечетки. Меня с головой окунули в эту чечетку; я ненавидел ее, но у меня было природное чувство ритма, и уроки продолжались. Учитель показывал нам отрывки из старых фильмов Шарли Темпл, и мы заучивали ее приемы, вплоть до последней улыбки и подмигивания. Когда мне было шесть лет, Мамми повела меня в праздник Святого Вознесения на ночное шоу юных талантов в местном театре. Она надела на меня изящный и очень вонючий костюм ангелочка, весь в блестках и украшениях из мебельного ситца. Мой номер назывался «Я лестницу построю в рай». Знаете вы его?
Я покачал головой.
— Это делается так… — Он начал петь скребущим фальцетом попугая и одновременно скользить по ковру в танце. — Сукин сын! — закричал он, останавливаясь. — Как я могу показать что-то на этом проклятом коврике? — Мордикей наклонился, ухватился за украшенную кисточками бахрому расписного ковра и потащил его в сторону, открывая кафельный пол, волоча и опрокидывая все, что стояло на ковре. Затем он возобновил представление, напевая песню более громким голосом и танцуя:
Я лестницу построю прямо в рай,
По новенькой ступеньке каждый день…
Его руки стали метаться вразрез с напеваемой мелодией. Работа ног превратилась в беспорядочный громкий топот.
— Я добьюсь этого любой ценой, — вопил он. Выбросив сразу обе ноги вперед, он упал на спину. Пение перешло в пронзительные вопли боли, а руки и ноги продолжали метаться. Мордикей неистово бился головой о плитки пола.
Это продолжалось очень недолго — прибыли охранники с медиком, Мордикею сделали укол, и он затих.
— Теперь вы должны на некоторое время оставить его, — сказал старший охранник.
— Здесь есть кое-что, что мне предложено взять с собой. Если вы подождете всего секунду…
Я подошел к рабочему столу хозяина и нашел папку с грифом «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО», которую заметил, когда Мордикей раскрывал атлас. Старший охранник посмотрел на папку с сомнением.
— Вы имеете право брать это? — спросил он.
— Это его собственный рассказ, — объяснил я, вытаскивая отпечатанные на пишущей машинке страницы из папки и показывая ему название — «Портрет Помпонианца». — Он просил прочитать его.
Охранник отвел взгляд от машинописных страниц:
— Хорошо, хорошо. Но, ради Христа, не показывайте это мне!
После этого я оставил его с медиком и другими охранниками. Почему, когда бы я ни поговорил с Мордикеем, у меня сразу после расставания возникает чувство, будто я срезался на важном экзамене?
Позднее:
Записка от Мордикея. Он заявляет, что никогда не чувствовал себя лучше.
Большое удовольствие и, соответственно, огромная боль (единственная метафора, которая приходит на ум, — какая-то она уныло заднепроходная), когда вживаешься (та же метафора стыдливо продолжает портить воздух) в новое для себя творчество. Удивительное это слово «творчество».
Недавнее вторжение Луи II на эти страницы может свидетельствовать в его пользу в одном отношении: оно позволило мне (скорее, заставило меня) взглянуть на свою прошлую работу более трезво, осознать, насколько показной в целом она была… и есть. Должен добавить, что- в это самоотречение я включаю и недавнее громоиз-вержение бахвальства «Гейродула».
К тому же, помимо реально находящегося в работе, у меня есть проблески чего-то большего — моего собственного Magnum Opus, возможно отчасти внушенного вчерашним богохульством Мордикея…