Здесь он стоял с мальчиком на руках. Женщина держала фотоаппарат возле глаза с благоговейной неловкостью. Он наклонил голову, чтобы не слепил блеск заходящего солнца. Голова мальчика была покрыта коростой заживших укусов насекомых.
Он уже готов признать, что все это было на самом деле, хотя в целом это невозможное событие. И он признал это. Он гордо вскинул голову и улыбнулся, словно говоря: «Прекрасно, ну и что? Вопрос вовсе не в признании. Я в безопасности! Потому что на самом деле я вовсе не здесь. Я уже в Нью-Йорке».
Он положил ладонь на голый камень перед собой, в его позе был вызов. Пальцы смахнули снег с упругого ремешка тапочка для душа. Скрытому под снегом маленькому овалу из голубой пластмассы он просто совершенно не уделял внимания.
Он обошел камень, решив направиться к лесу, потом обошел его еще раз, чтобы повнимательнее разглядеть лежавший на камне тапочек. Он потянулся к нему, намереваясь зашвырнуть в воду, потом отдернул руку.
Он опять повернул к лесу. Прямо перед линией деревьев на тропе стоял мужчина. Было слишком темно, чтобы разглядеть черты лица, но усов у него явно не было.
Слева заснеженный пляж упирался в стену песчаника, тропинка справа тоже вела в лес. Позади морской прибой гонял туда и обратно гальку.
— Ну?
Наклонив голову, мужчина внимательно прислушался, но ничего не ответил.
— Ну же, говорите.
Мужчина ушел обратно в лес.
Он доковылял до причала как раз в тот момент, когда паром вошел в ковш. Не остановившись возле билетной будки, он взбежал по сходне. При электрическом освещении он разглядел, что порвал брюки и порезал большой палец правой руки. Падал он много раз, поскользнувшись на оледенелой хвое, спотыкаясь о камни на вспаханных полях и булыжниках дороги.
Он занял место возле топившейся углем печурки. Когда дыхание восстановилось, он заметил, что сильно дрожит. Молодой официант обходил пассажиров с подносом, уставленным чайными чашками. Он взял одну, заплатив лиру, и спросил у официанта по-турецки, который час. Было десять.
Паром причалил. Вывеска на билетной будке гласила: «БЮЙЮК АДА». Паром отвалил от причала.
К нему подошел билетер. Он достал десятидолларовую банкноту и сказал:
— Стамбул.
Билетер отрицательно покачал головой:
— Йок.
— Нет? Сколько же? Кач пара?
— Йок Истанбул! Йалова. — Он взял предложенную банкноту, дал ему восемь лир сдачи и билет до Йаловы на азиатском берегу.
Он попал на паром, идущий в обратном направлении. Он не вернется в Стамбул, а прибудет в Йалову.
Он стал объяснять, сначала медленно и членораздельно выговаривая английские слова, затем в храбром отчаянии кое-как по-турецки, что не может плыть в Йалову, что это для него невозможно. Он предъявил авиабилет, указав на время отправления рейса — восемь утра, но не мог вспомнить, как по-турецки «завтра». Ему были понятны безрассудность и тщетность его стараний: между БЮЙЮК АДА и Йаловой больше не было остановок, а оттуда не будет парома, возвращающегося в Стамбул этой ночью. Когда паром придет в Йалову, ему придется сойти на берег.
Женщина и мальчик стояли в дальнем конце деревянного причала в конусе искрящегося снежинками света. Освещение средней палубы парома погасло. Мужчина, долго стоявший у перил, нетвердым шагом двинулся по причалу. Он направлялся прямо к женщине с мальчиком. Возле его ног вихрились клочки бумаги, потом, подхваченные сильным порывом ветра, они поднялись вверх и закружили, поднимаясь все выше над темной водой.
Мужчина угрюмо кивнул женщине, которая скороговоркой пробормотала несколько слов по-турецки. Затем, как и много раз прежде, они направились домой — мужчина впереди, а жена и сын следом на несколько шагов позади, — шагая вдоль берега.
КОНЦЛАГЕРЬ
Эта книга с благодарностью посвящается Джону Слейдеку и Томасу Манну, двум отличным писателям
Читатель, расскажу свой сон тебе;
Растолковать его попробуй мне
Иль хоть себе, соседу. Но гляди,
Не растолкуй превратно; так и жди
За то, добро б, лишь на себя хулы.
Промашку дашь, ан, дьявол из норы.
Не будь, однако, и чрезмерно крут,
Играя сном моим и там, и тут.
Не дай ни двойнику, ни даже мне
Смеяться над тобой, вредить тебе;
Оставь все это детям, дуракам,
А ты до сути сна доройся сам.
Сними покров, вглядись, что там внутри,
Усиль метафоры, но не соври
Умеешь коль искать, отыщешь ты,
Бог помощь, если помыслы чисты
Отбросы встретятся мои, дерзай
Швырять их вон, лишь злато оставляй.
Руда не скрыла ль золота того?
Брось яблоко, но надкуси его. Но коли бросишь все, как пустород,
Тот сон, я знаю, больше не придет.
Джон Баньян, «Ход пилигримов»
КНИГА 1
Молодой Р.М., мой охранник-мормон, принес наконец немного бумаги. Прошло целых три месяца с тех пор, как я впервые попросил его об этом. Подобное душевное потепление необъяснимо. Может быть, Андреа удалось подкупить его. Райгор Мортис отрицает это, но он и должен отрицать. Мы говорили о политике, и по тем намекам, которые Р.М. позволил себе обронить, я догадался, что президент Макнамара уже принял решение использовать «тактическое» ядерное оружие. Возможно, именно по этой причине я в долгу за пачечку бумаги не у Андреа, а у Макнамары, потому что в течение этих долгих недель Р.М. мучила мысль, что генералу Шерману, бедному генералу Шерману, было отказано в предоставлении соответствующей обстоятельствам атакующей мощи. Но сегодня Р.М. счастлив, его испуганная улыбка — эти тонкие губы, приклеившиеся к деснам и обнажающие превосходные зубы так, что челюсти становятся похожими на челюсти голого черепа, — подрагивает едва заметной претензией на насмешку. Почему у всех мормонов, которых я знал, улыбка человека, страдающего запором? Неужели виной тому исключительно их сортирный опыт?
Это мой дневник. Здесь я могу быть чистосердечным. Чистосердечно: более несчастным быть невозможно.
Дневники, которые я пытался вести прежде, каким-то образом превращались всего лишь в некое подобие проповеди. В этом деле с самого начала не следует забывать о необходимости быть обстоятельным и принять в качестве шаблона этой возвышенной регистрации обстоятельств существования заключенного «Записки из Мертвого дома». Быть обстоятельным здесь — проще простого. Одно, едва ли не детское, обстоятельство буквально тиранит меня. Ежедневно по два часа перед обедом провожу я на Гефсимании страха и надежды. Страха перед тем, что нас опять будут кормить этими отвратительными спагетти. Надежды, что в предназначенном мне черпаке тушенки с картофелем окажется толстый кусок мяса или на десерт выдадут яблоко. Гораздо хуже этой проблемы «жратвы» каждодневное утреннее мытье и выскабливание наших камер перед осмотром. Эти камеры так же невообразимо чисты, как голубая мечта Филипа Джонсона (о роскошной ванной комнате с бассейном в центре), тогда как мы, заключенные, всюду носим с собой невообразимый, неискоренимый запах собственной застарелой мочи.
Однако: мы здесь, наша жизнь не хуже, чем могла бы быть вне этих стен, если бы мы откликнулись на наши призывные повестки. Как ни отвратительна эта тюрьма, она обладает одним преимуществом — пребывание в ней не приведет к такой неминуемой, такой вероятной смерти. Не говоря уже о неоценимом преимуществе праведности.
Ах да, кто эти «мы»? Кроме меня, здесь не более дюжины других отказников, и нас заботливо содержат порознь, чтобы воспрепятствовать возможности живого обмена мнениями. Заключенные — настоящие заключенные — нас презирают. У них есть более крепкое преимущество, чем наша праведность, — вина. Это делает нашу изоляцию, мою изоляцию, даже еще более полной. Боюсь, и мою жалость к самому себе. Бывают вечера, когда я сижу сиднем, надеясь, что Р.М. забежит со мной поспорить.