— Я угадал?
Я чувствовала его взгляд, изучающий мое лицо.
— Романисткой?
К моему унижению, смех слетел с его губ. Мои щеки зарделись. Я повернулась, подобрала юбки и помчалась прочь.
— Мисс Остин! Подождите!
Я слышала его расстроенный голос и быстрые шаги за спиной, когда спешила в лес.
— Постойте! — крикнул он. — Пожалуйста. Простите меня! Я не имел в виду…
Он оказался быстроног, но и я тоже. Мои движения сковывал корсет, но я сумела ускользнуть и нырнуть под покров деревьев. Вскоре, достигнув большого пруда, окаймленного подлеском, под сенью безлистных дубов, я вынуждена была остановиться, чтобы перевести дыхание. Мистер Эшфорд нагнал меня и обошел спереди.
— Бог мой, ну и горазды вы бегать! — произнес он, задыхаясь после каждого слова. — Прошу, дайте мне сказать. Уверен, вы поняли меня превратно. Я не хотел показаться непочтительным.
— Да неужели? — гневно ответила я. — Ваш смех подразумевает иное.
Смех — та самая реакция, которую я всю жизнь стремилась избегать.
— Прошу прощения. Но уверяю вас, в моем смехе не было сарказма. То был смех узнавания и безоговорочной радости. Несомненно, вы согласны с доктором Джонсоном, который писал: «Умение выражать радость — невинную, чистую, беспримесную радость — величайшая сила, дарованная человеку».[32]
Я узнала цитату; я и сама часто употребляла ее. Искренность и восхищение в его голосе были безошибочно узнаваемы, и лед в моей душе начал таять.
— Как я сразу не догадался, ведь ваш талант так ярко проявил себя не долее чем полчаса назад, — сказал он. — Расскажите, что вы пишете.
— Ничего особенного.
— И давно вы не пишете ничего особенного?
Я помедлила. В нем было нечто необыкновенное — доброта в глазах, прямота во взоре, низкий тембр голоса, в котором звучали одновременно чувствительность и нежное удивление. Нечто, что заставляло меня думать, будто я могу рассказать ему абсолютно все. Но очень немногие люди знали, что мои упражнения с пером направлены на что-то еще, кроме сочинения писем.
— Я предпочла бы не обсуждать это.
— Почему?
— Потому что сочинительство не считается уважаемым занятием для женщины. Потому что я не желаю насмешек, или порицания, или презрения, которые сопутствуют неудаче.
— А как насчет восхищения, которое сопутствует успеху?
— У меня есть одобрение семьи. Его довольно.
Он присел на большое поваленное дерево недалеко от пруда.
— Я вам не верю. Если вы пишете, то должны жаждать поделиться плодами своего творчества с миром.
Вновь щеки мои запылали, и я отвернулась. Мне показалось, он способен насквозь пронзить меня взором, обнаружить мысли и чувства, похороненные в сокровенных глубинах души. Конечно, я всегда писала ради чистого удовольствия и из любви к языку. Я никогда не искала и не ждала славы. Но как любой женщине, не имеющей дохода и зависящей от поддержки других, мне приходилось быть практичной. Какая-нибудь награда за труды была более чем желанна, а издаваться — напечатать свою работу на бумаге, чтобы люди читали ее, — моя самая заветная мечта.
— Рискну предположить, — сказал он, — что вы писали с тех самых пор, как изображали хромую подавальщицу с ее лесными братьями, и что это занятие доставляет вам больше радости, чем какое-либо другое.
Я не могла больше лгать ни ему, ни себе.
— Да. Писала.
Я со вздохом присела рядом.
— Но ничего не вышло. Я слишком не от мира сего, слишком несведуща.
— Чепуха. Вы самая начитанная из знакомых мне людей, мужчин или женщин, и я ни в ком еще не встречал такого живого воображения. Скажите, — мягко настаивал он, — что вы уже написали? Рассказы? Пьесы? Эссе?
— В юности — и то, и другое, и третье. Но с тех пор…
— Что с тех пор?
— Дневники. Иногда стихотворения. Несколько коротких работ. И… три романа.
— Три романа!
Он не мог бы выглядеть более изумленным, скажи я ему, что переплыла через Ла-Манш во Францию и вернулась обратно.
— Три романа! — повторил он. — Я счел бы величайшим триумфом создание одной книги, но трех! Вы лишаете меня дара речи. О чем они?
— О том, что мне лучше всего известно: о банальностях и семейном быте в маленьких деревушках; о зарождении склонностей, соединившихся или разбитых сердцах, любви и дружбе, разоблаченных безрассудствах, полученных уроках.
— Звучит заманчиво. И что с ними стало?
— Ничего. Это юношеские работы, они нуждаются в переделке.
— Так переделайте их. Чего вы ждете?
— Моя жизнь не принадлежит мне с тех пор, как я оставила Стивентон, мистер Эшфорд, — с раздражением ответила я. — Сочинительство — не то занятие, которому легко предаться и которое так же легко оставить, повинуясь порыву.
Он на мгновение замолчал.
— Я не писатель, признаю, — произнес он наконец, — но опыт подсказывает мне, что ни для чего не существует идеального времени или места. Мы всегда можем найти повод отложить то, что хотим, но боимся совершить, до завтра, до следующей недели, следующего месяца, следующего года — и в конце концов так никогда и не возьмемся за дело.
Его слова ошеломили меня. Я встала и отошла в сторону, мне стало несколько стыдно. Неужели именно страх заставляет меня столько лет отказывать себе в любимом занятии?
— Прошу прощения, — сказал он, подходя ко мне, — если выразился слишком резко: я лишь хотел поделиться собственными наблюдениями.
— Я ценю вашу откровенность, — чуть помедлив, ответила я. — Возможно, вы правы. Возможно, я искала повода не писать. Но… даже если я заново перепишу свои книги и исправлю все недочеты, которые тревожат меня, куда я их пошлю? Я никого не знаю в литературном мире. Ни единого человека.
— Какая разница? Талант всегда побеждает. Вы хотите, чтобы вас издавали?
— Ничего иного я никогда не желала.
Его взгляд встретился с моим, когда внезапный порыв ветра прошелестел в ветвях над нами.
— Тогда вы должны издаваться, мисс Джейн Остин.
Глава 11
Той ночью, уверившись, что Кассандра спит, я зажгла свечу, накинула шаль на плечи, как можно тише достала из-под кровати ларец с бумагами и принялась бесшумно листать драгоценные рукописи, разглядывая каждую с любовью.
Некоторые, как я считала, были превосходны по содержанию; одна или две никуда не годились; другие (три старательно исписанные тетради, снабженные обложками, чтобы походить на опубликованные произведения) были попросту глупыми девическими попытками; а дневники не имели иной ценности помимо ностальгического удовольствия, которое мне доставляли. И все же все они казались мне в той или иной степени детьми, ведь я породила их и провела с ними значительную часть своей жизни.
«Тогда вы должны издаваться, мисс Джейн Остин», — сказал мистер Эшфорд.
При этой мысли меня переполняли волнение и тревога. Я на долгие годы забросила свое любимейшее занятие, убежденная, что обстоятельства не способствуют писательству, а мои работы так и не дождутся успеха. Внезапно я поняла, что именно это суждение лежало в основе всех моих бед, и я безоговорочно осознала, что не могу больше терять ни минуты.
Я должна писать, невзирая ни на что.
Какую книгу избрать? Вот в чем вопрос. Я отложила «Уотсонов», роман, который начала еще в Бате и не имела желания продолжать, и «Леди Сьюзен», короткий эпистолярный роман времен моей юности, который я переписала. Я едва взглянула на «Сьюзен» — ведь ею по-прежнему владели «Кросби и К°».
Мгновение я размышляла о «Первых впечатлениях», романе, возможно, наиболее дорогом моему сердцу. Я знала, что он отчаянно нуждается в сокращении. Его портила довольно вялая часть в конце второй книги, в которой Лиззи, через несколько месяцев после получения письма от мистера Дарси, возвращалась в Кент к дяде и тете, мистеру и миссис Гардинер. Особенно меня беспокоил эпизод, в котором мистер Дарси приглашал Лиззи на чай в своем поместье Истем-парк.