— Конечно, — говорили в гестапо, — своих выдавать подло, это предательство, но подлость — небольшая цена за жизнь. Не так ли?
— Я не знаю, о чем вы спрашиваете, — утверждал Витя.
— Мы поможем тебе немножко, мальчик, — ухмылялись гестаповцы. — В городе разбойничает отряд Югова. Его правильная фамилия — Михаил Михайлович Трифонов. Ты укажешь, где его база, и спасешь себе жизнь. И еще ты нам покажешь, где прячутся тридцать партизан отряда «Мститель». Ты ведь носил им голубя для связи?
Метликина избили до потери сознания, потом облили ледяной, с улицы, водой и сказали:
— Иди, подумай, мальчик. Завтра мы пригласим тебя сюда еще.
Вернувшись домой, Витя сказал учителю:
— Замордуют они меня, Аркадий Егорыч. Но я им припас потешку.
Учитель только качал головой и плакал про себя, не имея сил сказать своему ученику, чтобы он подчинился немцам.
Потом он наклонился к Витиному уху, и мальчик услышал хриплый, кажется, совсем незнакомый шепот учителя:
— Они бы давно убили тебя, мальчик. Но они отпускают, чтобы следить за тобой. Если ты и вправду связан с Юговым, не ходи к нему в эти дни. Пережди, сынок.
На рассвете Аркадий Егорович ушел в город, — где-нибудь выменять картошки на свои старые серебряные часы.
Витя долго лежал с открытыми глазами на мерзлом сене, и лицо его страдальчески кривилось от боли. Но заметив, что Маша проснулась и смотрит на него, Витя постарался придать своему лицу беззаботное выражение и сказал сестре:
— Ты помоги мне, Маша, встать, у меня вчера нога растянулась. Я только до голубятни дойду.
Опираясь на худенькое плечо девочки, стараясь не вскрикнуть от боли, которая иголками колола его в ноги, в руки, во все тело, Витя добрался до голубятни.
С трудом открыв замок, он распахнул дверь, и засидевшиеся голуби со свистом вылетели на воздух.
Почувствовав, что силы вернулись к нему, Витя взмахнул длинным гибким шестом с тряпкой, и вся его маленькая стан мигом ушла к облакам.
Со всех концов улицы жаркими глазами следили за стаей мальчишки, бросали в небо взгляд взрослые, знавшие, как травили Витю Метликина. И все гордились мальчиком, чье твердое сердце не покорилось всей злобе и силе врага.
Из окна дома на Витю и его голубей злобно смотрел Саксе, тревожно вглядывался Вагнер, эти тщедушные жалкие люди, из-за своей трусости даже не способные на открытую подлость.
А Витя, ничего не замечая вокруг, сияя разбитым лицом, размахивал тряпкой на палке, не давая стае потерять высоту.
И он даже не увидел, как к дому, без сигналов и шума, подкатила черная крытая машина и навстречу гестаповцам бросился Саксе, что-то объясняя и жестикулируя.
Через два дня Саксе, встретив Татарникова во дворе, сказал ему, иронически вздыхая:
— Я вынужден вас огорчить, господин Татарников: ваш ученик приговорен к расстрелу.
И ударил смертельно побледневшего старика кулаком в лицо.
Витю расстреляли во дворе гестапо. Он уже не мог стоять, и его исполосовали очередями из автомата — лежащего лицом вверх на снегу. На снегу, покрытом красными замерзшими пятнами крови, он лежал, мальчик, сощурив опухшие глаза, не разжимая черных, в трещинах губ. Лежал почти мертвый, и только глаза его горели ненавистью и еще мечтой о грядущей нашей советской жизни, которая должна придти.
Ночью к сараю Метликиных подъехала крытая машина, и солдаты долго рылись в сене, тыкали штыками в землю.
Маша, окаменевшая от страха, прижалась спиной к холодному деревянному столбу и не могла выговорить ни слова.
Ничего не найдя на сеновале, гестаповец сказал:
— Следующая очередь ваша, господин учитель.
И, отряхивая мундир от сена, добавил:
— Учи́теля, по справедливости, надо было пристрелить раньше ученика. Но эту ошибку можно поправить.
...Зеленые и красные ракеты изредка взлетали в небо, их свет проникал к нам в сарай через дыры и щели, неестественно окрашивая лица девочки и учителя.
Где-то слышались отрывочные выстрелы, с улицы доносились команды наших офицеров, и по этим командам можно было судить, что пленных, схваченных в бою, ведут на соседний пустырь, обнесенный колючей проволокой.
Потом наступит время — и пленные узнают всю справедливость возмездия. Оно отделит человека от зверя, чтобы каждый узнал свою судьбу и взглянул ей в глаза — глаза, горящие ненавистью и еще мечтой, мечтой о нашей советской жизни, которая пришла.
—...Это было неделю тому назад, седьмого февраля, — сказал Аркадий Егорович, поднимаясь с сена, которое ему постелила в начале нашего разговора девочка. — Вот и все, товарищ.
Все долго молчали.
На чистом морозном небе бронзово сияла луна, и Аркадий Егорович иногда подставлял лицо под ее прозрачные лучи. Тогда его больные глаза блестели, будто на них были слезы.
Я не знал, что́ сказать, и спросил, только чтобы не молчать:
— А Витины голуби? Как они? Уцелели?
— Голуби? — переспросил Татарников и, чиркнув спичкой,полез на сеновал.
Под самой крышей он разгреб сено и вынул из него два маленьких ящичка Открыв один из них, показал мне русского черно-пегого турмана.
— А в другом ящичке — голубка, — пояснил учитель, и в его голосе звучали нотки гордости. — Мы их с Машей в разные ящички посадили, чтоб не ворковали они, милые. А остальных не успели взять: немцы убили. И голубятню сожгли, и дом тоже.
Несколько раз затянувшись махоркой, Татарников болезненно закашлялся и, разгоняя дым ладонью, сказал:
— Вот и все. Так и погиб он, наш Витя. За свою маленькую любовь к голубю, за веру в мирную жизнь человека. За мирную, обязательно советскую жизнь. Он знал, что при врагах ему не держать голубей...
— Он знал, — сказала Маша, — он про все знал, братка.
И глаза ее были, как буравчики, как хорошо отточенные буравчики.
А я сидел молча и думал, что и сейчас, и потом, во все времена совершенно бессмысленно воевать против народа, у которого даже мальчики способны на такой подвиг.
Я думал, что легче погибнуть в бою солдату, знающему, на что он идет. Солдату, которому нельзя отказаться ни от клятвы, ни от оружия. Солдату, память которого будет проклята, если он изменит долгу.
Но во сто крат трудней погибать человеку, который может спасти себе жизнь, отказавшись от малости. За это никто не осудил бы человека.
Витя не пожелал отказаться от этой малости, чтобы враг знал: он, Витя, до конца остался самим собою, он до конца с Родиной.
И я неожиданно для себя тихо сказал Аркадию Егоровичу:
— Спасибо вам за это, учитель. Сыновнее вам спасибо за всё.
В ЗАПОЛЯРЬЕ
Что это была за ночь! Кажется, всякие ночи случались в моей жизни, но такой, право, еще не доводилось видеть.
Я шел с одного из полуостровов в глубь материка и почти не верил, что приду куда следует. Ярый ветер побережья выл, орал, хлестал снегом в лицо, и где-то рядом охал, обрушиваясь на скалы, Ледовитый океан.
На всем огромном каменном плато полуострова нельзя было найти местечка, где бы не свирепствовала пурга.
Стояла полярная ночь, снег и ветер были хозяевами на скалах побережья. С такими хозяевами лучше не иметь дела!
Не надо бы ходить в ночное время по этим местам, да делать было нечего: приказ есть приказ, — и я пошел. Пограничники дали мне лыжи, но уже вскоре я снял их: на лыжах плохо чувствуешь дорогу.
Брел я, закрыв глаза, — все равно ничего не было видно! — и постукивал лыжной палкой о землю, стараясь не свернуть с твердого грунта дороги.
Мне надо было пройти километров пятнадцать. Я шел и шел. И вот полезла в голову всякая чертовщина. Вспомнил путников, бродивших сутками вокруг места, из которого они вышли. Люди выбивались из сил и застывали на снегу в десяти шагах от дома. .
Друзья перед походом советовали мне «держаться волны», и я двигался, до боли в ушах прислушиваясь к реву морского прибоя.
На шестом часу пути ноги одеревенели и очень захотелось спать. Тянуло лечь на снег и отдохнуть. Совсем плохой признак!