Канцелярское искусство помогло Волкову избежать падения после отречения Петра III. Екатерина, памятуя о способностях тайного секретаря, оставила его на службе и лишь удалила из столицы, определив вице-губернатором в Оренбург. Теперь среди выдающихся мастеров пера числились трое - Григорий Теплов, Иван Елагин, оба секретари императрицы, и сам Никита Иванович. Теплов и Панин были авторами большинства государственных документов первых месяцев нового царствования. Но поручить Теплову дело Бестужева было нельзя. Старый граф его буквально ненавидел, подозревая, что именно Теплов написал тот донос, который стал причиной всех бестужевских несчастий. Дело, следовательно, можно было поручить либо Елагину, человеку весьма знающему и большому фантазеру, время от времени впадающему в мистицизм, либо, наконец, Панину. Правда, приказать Никите Ивановичу заняться таким в сущности малозначащим вопросом Екатерина не решалась. Его можно было попросить, но Панин вызвался сам.
Над манифестом пришлось изрядно потрудиться. Бестужев был осужден за попытку организации государственного переворота во время тяжелой болезни Елизаветы. Вопреки ожиданиям графа, Елизавета быстро поправилась, узнала о его интригах и в гневе сослала его в деревню, причем в указе он был назван "бездельником, клятвонарушителем, изменником Отечеству, состарившимся в злодеяниях". Панину пришлось крепко поломать голову, прежде чем он добился необходимой обтекаемости фраз. Выходило, что все несчастья произошли с Бестужевым исключительно из-за коварства и подлогов недоброжелателей, а Елизавета Петровна, государыня прозорливая, просвещенная, милосердная и правосудная, была, увы, введена в заблуждение. Это и неудивительно, ибо лишь господь ведает о человеческих помышлениях, но никто из смертных не в силах проникнуть в них. Екатерине манифест понравился. Панин свое дело сделал, оставалось ждать, как к этому отнесется Бестужев. Впрочем, с приближением осени все политические дела отходили на второй план. Двор собирался в Москву для совершения коронации ее императорского величества.
Екатерина ехала в первопрестольную по необходимости. Москву она не любила: слишком много церквей и нравы грубы. Иное дело Петербург: здесь и обхождение деликатнее, и чужестранцев больше, а у них русский человек всегда может перенять что-нибудь полезное. Иностранцев в столице действительно было много. Из приблизительно стотысячного населения города они составляли не менее седьмой части. Петербург, как, впрочем, и многие другие европейские столицы, медленно, но неуклонно превращался в город-космополит. Не только иноземцы делали его непохожим на остальную Россию. Сами коренные обитатели города, точнее сказать, его "просвещенная публика" совершенно европеизировалась.
Среди образованных людей считалось признаком хорошего тона говорить только по-французски, пусть даже плохо, но все же не на родном языке. При дворе это было нормой. Англичанка Марта Вильмот, долго жившая в России, вспоминала такой случай. Ее соотечественница вышла замуж за русского и, собираясь в Россию, выразила желание изучить язык этой страны. "Он будет тебе совершенно бесполезен, - возразил супруг, - разве только для того, чтобы говорить с прислугой".
Историки нередко упрекали Екатерину II за то, что она так и не научилась хорошо говорить по-русски. Но современники не видели в этом ничего зазорного. Столбовые русские дворяне зачастую понимали речь своего народа с трудом. Над фельдмаршалом П. А. Румянцевым, природным русским, приятели смеялись, что он на родном языке говорит, "как немец". Грамматика большинству людей того времени была неведома. Твердо следовали только одному правилу - как выговаривается, так и пишется. Пренебрежение языком своего народа доходило до абсурда. Из уст русского человека, издевался А. Сумароков, нередко можно было услышать такую, например, фразу: "Я в дистракции и в дезеспере, аманта моя сделала мне инфиделите, и я а ку сюр против риваля своего реванжироваться".
Такими были столичные нравы, и Екатерине они ничуть не претили. Императрица часто говорила о своей любви к России и русскому, но то была странная любовь. Надо способствовать умножению населения страны, убеждал ее Панин. Прекрасно, соглашалась Екатерина, будем ввозить подданных из-за границы. И в 1762 году она собственноручно написала манифест о переселении иностранных колонистов.
Недостатка в желающих отправиться в варварскую Московию не было. Еще бы, если о колонистах русская императрица проявляла самую трогательную заботу. В места поселения их привозили за казенный счет, выдавали им деньги на обзаведение и строили дома "о четырех светлицах и кухне". На строительство сгоняли, естественно русских мужиков. Колонистов освободили от воинской повинности, а местным властям запретили вмешиваться во внутренние дела их поселений.
Правда, вскоре новые подданные причинили императрице немалую досаду. Выяснилось, что многие пустующие земли, где предполагалось их разместить, в действительности давно уже заняты и обрабатываются местными жителями. Как быть? Сенат, которому Екатерина повелела решить этот вопрос, понимал его сложность и медлил с ответом. К счастью для обиженных переселенцев, в дело вмешался Григорий Орлов, которому поручено было их опекать. Пусть тамошние жители, решил он, собственную землю выкупают, а кто не сможет - у тех отнимать.
Колонисты богатели, и в этом не было ничего удивительного, если учесть, что их селили на самых лучших, плодородных землях, а участки, получаемые ими бесплатно, в 20-30 раз превосходили наделы живших по соседству русских крестьян. Что действительно достойно удивления, так это то, что потомки этих переселенцев никакой благодарности к императрице не испытывали. Когда много позже в Крыму было решено поставить памятник Екатерине II, колонисты отказались вносить на него пожертвования и демонстративно отсутствовали на открытии. Зато в 1901 году на их деньги в Москве на Божедомке был поставлен памятник германскому канцлеру Бисмарку.
Но в 1762 году москвичи еще не дошли до такой жизни. Прежняя столица во многом сохраняла свои древние обычаи и свое особое московское очарование. Кремль, не испрокаженный еще позднейшими архитектурными упражнениями, представал во всем своем суровом величии. Московская знать, конечно, тоже не чуралась плодов европейской цивилизации. В Благородном клубе, предшественнике Благородного собрания, изъяснялись по-французски, кушали устриц, "гомаров" и руанские "конфекты". В доме князя Долгорукова на Тверской был открыт первый кофейный дом. И все же в Москве жили и думали иначе, чем в Петербурге.
В первопрестольной обосновалось родовитое дворянство, не умевшее или не желавшее служить при дворе. Всякое правительственное нововведение оно воспринимало скептически и крепко держалось старины. Даже приобщаясь к европейской кухне, москвичи не забывали о своей. В знатных домах непременно держали поваров, умевших по старинным рецептам готовить уставные блюда боярских пиров - кулебяки, пироги колобовые и подовые, сборные щи, лапшу, свинину во всевозможных видах и т. д.
В Петербурге был свой центр образованности - Академия наук. В Москве эту роль, даже после открытия университета, долгое время играла Славяно-греко-латинская академия. Знание философии, древних языков и, конечно же, русского языка здесь давалось несравненно более глубокое, чем в университете. Из стен этого учебного заведения вышло немало талантливых деятелей, причем не только церковных. Один из современников утверждал даже, что в России, вплоть до Карамзина, языковые и литературные традиции поддерживали именно Славяно-греко-латинская академия и другие духовные училища.
Московский университет, содержавшийся в то время на доходы от продажи водки, был плоть от плоти Академии наук, но во многих отношениях от нее отличался. Петербургская академия целиком находилась в руках иностранцев, и только Ломоносов пытался противостоять засилью таубергов и шумахеров. В университете тоже было много шумахеров, но вели они себя тише и не дерзали, например, осуществлять цензуру печати. Поэтому в Москве литераторам писалось легче и жилось вольготнее. В университете зарождалось будущее русской литературы, здесь в то время учились Державин, Карамзин, Богданович, Фонвизин. Вообще Москва по сравнению с холодным, казенным Петербургом была яркой, многоликой, самобытной и упорно сопротивлялась всем попыткам правительства переделать ее по иноземным образцам. Может быть, поэтому Екатерина и не любила этот город.