— За что же вы меня так ненавидите? — поинтересовался он. — Вас ведь здесь не мордовали, как других. Каленым железом не жгли, иглы под ногти не загоняли, даже по почкам не били — а уж по почкам наши держиморды страсть как любят дубиночкой пройтись, прямо хлебом не корми…
Он встал из-за стола, аккуратно отодвинув изысканный венский стул, прошелся по комнате, заложив руки за спину и живо напоминая директора гимназии, — высокий, строгий, внушающий безотчетный страх… Страх не потому, что в его заведении бьют дубинкой по почкам, после чего, Николенька знал, арестованный орет от боли при мочеиспускании, — скорее, наоборот, страх оттого, что до сих пор не тронули. И даже еду в камеру приносили сносную — надо думать, получше, чем остальным.
— Что вы хотите? — спросил он. — Чтобы я выдал Карла? Или просто желаете насладиться победой? Так ведь все равно…
— О да! — Ниловский рассмеялся. — Все равно я обречен, потому что служу прогнившему режиму, оковы тяжкие падут, из искры возгорится пламя… Так, Клянц? Не слышу ответа.
Вот сейчас начнут бить, подумал Николенька. Сломают ребра и выбьют зубы — я слышал, Верочке Фигнер тюремщики выбили все зубы, после того как изнасиловали ее в очередь. А потом, издеваясь, кормили одними сухарями. Впрочем, сухари можно вымачивать в кружке с кипятком. Или умереть от голода, если очень повезет…
Эта мысль его почти успокоила: начнут бить — и все встанет на свои места. Возможно даже, он впервые заснет этой ночью, высокомерно наплевав на боль в изувеченном теле. Заснет спокойно, не опасаясь призраков, которые с наступлением темноты появляются из углов камеры. Раздавленный поездом Андрей Яцкевич — и Григорий Лопатин, поклявшийся отомстить за Верочку. Умершая от яда Софья Павловна — и ныне здравствующий старый сморчок Гольдберг. Петенька Викулов — и максималист «Мирон» (в миру Валентин Платонович Макарьев, двадцати шести лет, руководитель боевой группы, взорвал себя динамитом при аресте, не желая сдаваться живым…).
Все они с ласковым терпением посещали Николеньку по ночам, точно любящие родственники — тяжелобольного. Иные разговаривали, пытаясь донести до него какую-то важную мысль, иные укоряли, но чаще — просто садились на краешек койки и молча заглядывали в глаза. Или касались рукой покрытого испариной Николенькиного лба, что было хуже всего. Они не забывали его и не делали различий меж собой — между мертвыми и живыми…
— Кроме того, почему бы мне в самом деле не насладиться победой? — проговорил Юрий Дмитриевич. — Ведь я действительно переиграл всех — вас, Гольдберга, Карла…
Мановением руки он отослал дежурившего у двери ротмистра и тихо сказал:
— Пораскиньте мозгами, Клянц. Я взял вас в момент, когда вы шли на покушение, не раньше и не позже. Следовательно, мне было известно о вашем плане. Мне также известно о вашей встрече в кафе, где Гольдберг и Карл обвинили вас в предательстве. Что они сказали вам? Что милейшая Софья Павловна была подставным агентом, «брандером» на нашем жаргоне? — Он сделал паузу. — Так вот, они были правы. Сонечка действительно была «брандером» — я прихватил ее на не совсем законных действиях ее мужа. Только Карл убежден, что она прикрывала вас — настоящего полицейского агента…
— Никогда, — вспыхнул Николенька. — Слышите, вы… Я никогда не работал на вас!
Ниловский нетерпеливо отмахнулся:
— Да понятно, что никогда, ни за что… Он думает, что раскрыл вас и вынудил убить меня, своего шефа… Небось еще и напутствовал перед актом: «Смерть иллюзорна, как и бытие, — есть только честь и людская память. Вы умрете героем, юноша, — это лучше, чем прожить жизнь предателем…» — примерно так? До чего же вы глупы, господа революционеры. Вас подставляют, вас используют, как портовых шлюх, а вы претесь на бойню с идиотски счастливыми улыбками, небось, и предсмертные послания строчите потомкам.
— Зря стараетесь, — глухо проговорил Николенька. — Карла я вам не отдам, и виселицей меня не запугать. Я давно готов ко всему…
— О господи, — Юрий Дмитриевич страдальчески поморщился. — Какие тексты. В театре не пробовали играть, господин «Студент»? Нет? Жаль, могли бы иметь бешеный успех… А Карла вы отдадите, никуда не денетесь. Рассчитываете на виселицу? Небось, мечтаете красиво взойти на эшафот и прокричать оттуда нечто зажигательное? Не дождетесь, — голос полковника неожиданно упал до шепота. — Я предложу вам кое-что другое. То, от чего вы не сможете отказаться.
— И что же это? — презрительно спросил Николенька.
Надо было обвязаться динамитом, подумал он с досадой. Сели бы в карету — и рвануло… А ведь он, сволочь, наверняка просчитывал этот вариант. Просчитывал — но не предусмотрел, потому что его точно предупредили, что динамита у меня не будет, только револьвер. Наверное, и марку сообщили, гады, гады…
— Я отпущу вас, — так же тихо сказал Ниловский. — Какой резон держать вас здесь. Свою роль вы сыграли исправно, оттянули на себя подозрение «товарищей»… Что смотрите так удивленно? Вы были «брандером», Клянц, таким же, как Софья Павловна, вы просто приняли у нее эстафету. Только Софья Павловна слишком бросалась в глаза, и Гольдберг заподозрил игру… Но вот вы — другое дело. Вас он разоблачил как глубоко законспирированного агента — и на этом успокоился. И я просто обязан преподнести ему подарок.
Ниловский аккуратно щелкнул ногтем по патрону, стоявшему торчком на столе, — первому в шеренге. И патрон упал с радостной готовностью, словно того и ждал. Словно для того и был отлит на оружейном заводе, а не затем, чтобы разрывать плоть, вгрызаться в печень, сердце и легкие и проделывать дыру в черепной коробке.
— Я сам возьму Карла, без вашей помощи. А вас отпущу в тот же день. И устрою так, чтобы Карл увидел нас вдвоем — я пожму вам руку, похлопаю по плечу — и можете идти на все четыре стороны. Правда, дальше я вам не помощник… Можете бежать за границу или осесть где-нибудь в Сибири, в медвежьем углу, сменить фамилию, отрастить бороду с усами… Однако, сдается мне, это у вас не пройдет. В вашей организации слишком хорошо налажен телеграф, так что вас достанут, Клянц, обязательно достанут. Застрелят посреди улицы или зарежут в подворотне. А нет — так сами повеситесь. — Юрий Дмитриевич покачал головой. — Ирония судьбы: избежать виселицы, чтобы самому повеситься на каком-нибудь заброшенном чердаке…
Голова у Николеньки вдруг закружилась, он застонал, ощущая, как все кругом тоже кружится, корчится и хохочет, словно шут на ярмарке. Лицо полковника трансформировалось в жуткую маску с рогами и отвратительным пятачком вместо носа… Клянц сам не помнил, как вытянул вперед руки с растопыренными пальцами и взвился с места, метя в горло своему мучителю… За спиной с треском распахнулась дверь: видно, жандарм, что ожидал снаружи, услышал шум и бросился на выручку. Ничего, пронеслось в голове у Николеньки. Пока доскачет, пока размахнется, пара секунд у меня будет…
Ниловский небрежно уклонился в сторону, не размениваясь даже на ответный удар кулаком, — просто влепил Николеньке тяжелую пощечину, а когда того развернуло — добавил носком сапога под копчик. Ощущение времени пропало — юноша ткнулся лбом в бежевые обои, покрытые тисненым рисунком (стилизованные лилии в одинаковых стилизованных вазах — почему-то они вызвали мысль о дорогом борделе), в глазах потемнело, и он медленно сполз на пол. Жандарм застыл на полдороге, не зная, что делать дальше.
— Уйдите, ротмистр, — сказал полковник, брезгливо вытирая руку платочком. — Сами договоримся, по-семейному.
Он подошел к арестованному, поднял его за шиворот и прошипел в лицо:
— Быстрее соображайте, Клянц. Либо шепчете мне адрес Карла и отправляетесь в тюрьму — либо я беру
Карла сам и тепло прощаюсь с вами у ворот, но тогда уж глядите… Ну! — рявкнул он. — Минуты на размышление у вас не будет, ответ сейчас: или — или!
Вот и все.
Николенька встал, покачиваясь, устремив стеклянный взгляд в окошко: серая седая мгла, серые камни на набережной, серая маслянистая вода с голубоватым росчерком мостов, барками сырых дров и бедными лодчонками, шпиль Петропавловки — «Летучий голландец», корабль-призрак, являющийся морякам как вестник скорых несчастий, бред, возникший в голове, одурманенной вином, любовью и скукой.