— Новичка сразу видно, — произносит он.
Тогда до тебя доходит, с кем ты повстречался.
Это «скиталец», «иной», совсем как ты.
— Куда спешим? — интересуется он.
— Отойди, — бросаешь ты в ответ. — Некогда мне. Я должен успеть.
Протянув руку, он беззастенчиво хватает тебя за локоть.
— А тебе известно, кто с тобой говорит? — Он наклоняется к твоему лицу. — Не понял еще, что мы одного поля ягоды? Мы же братья.
— Мне… у меня времени нет.
— Понятное дело, — говорит он. — У меня тоже лишнего времени нет.
Ты хочешь проскользнуть мимо него, но он не отстает.
— Будто я не знаю, куда тебя тянет.
— Куда же?
— Ясно куда, — говорит он. — Туда, куда в детстве бегал. На речку. А еще в какой-то дом. Где приключилась некая история. Возможно, к девушке. К смертному ложу старого друга. Все я про тебя знаю, и про всех наших тоже. Мне ли не знать. — Он кивает туда, где свет фонарей перемежается с темнотой.
— Это правда?
— А иначе зачем бы нам, неприкаянным, расхаживать по земле? Странно, честное слово: такое множество книжек написано о призраках и блуждающих душах — и ни один автор этих внушительных томов не раскрыл истинную причину наших скитаний. На самом-то деле притягивает нас одно и то же: память, друг, женщина, дом, вино — все, что связано с этой жизнью… то есть сама жизнь! — Он поднимает кулак, будто скрепляя эти слова. — Жизнь! Настоящая жизнь!
Не говоря ни слова, ты ускоряешь ход, но тебя настигает его шепот:
— Как управишься — подходи ко мне, дружище. Присоединяйся к нашим — хоть на одну ночь, хоть на две, хоть на все оставшееся время — все равно в конце концов мы победим!
— Кто это — «наши»?
— Мертвые. Нас объединяет борьба против… — молчание, — нетерпимости.
— Против нетерпимости?
— Мы, новопреставленные, недавно захороненные, составляем меньшинство, угнетаемое меньшинство. Они издают законы против нас!
Ты останавливаешься.
— Меньшинство?
— А ты как думал? — Он хватает тебя за рукав. — Кому мы нужны? Никому! Нас боятся, нас гонят с воплями, как баранов на бойню, нас побивают камнями, как иудеев. Это нечестно, пойми, это несправедливо! — Размахивая обеими руками, он молотит воздух. — Разве справедливо, что мы гнием в могилах, а весь мир пляшет, поет и смеется? Разве честно, разве справедливо, что они предаются любви, а мы прозябаем в холоде, они ласкают друг друга, а наши руки превращаются в камень? Нет! Потому я и призываю: долой их всех, долой! Почему именно нам выпало умереть? Почему не другим?
— Наверное…
— Они швыряют нам в лицо комья земли, а сверху придавливают каменными надгробьями. Раз в году, если повезет, принесут цветы и оставят их гнить! О, как же я ненавижу живых! Будь они прокляты! Танцуют ночи напролет, милуются до рассвета, а мы — гори огнем. Прав я или не прав?
— Я как-то не задумывался…
— Вот увидишь! — кричит он. — Мы им за все отплатим!
— Каким образом?
— Сегодня у нас сбор под кладбищенской сенью. Это будет многотысячное войско, и я пойду во главе. Мы выступим боевым порядком! Слишком долго о нас не вспоминали. Если мы расстались с жизнью, то им тоже не жить! Придешь, дружище? Я беседовал со многими. Присоединяйся к нам. Сегодня распахнутся ворота всех кладбищ, и неприкаянные хлынут на улицы, чтобы затопить равнодушных. Ты придешь?
— Да. Скорее всего. Но сейчас я тороплюсь. Мне надо кое-что отыскать… А потом, потом встану под ваши знамена.
— Лады, — говорит он; ты уходишь, а он остается под кронами деревьев. — Лады, лады, лады!
Теперь скорее в гору. Слава богу, ночь выдалась холодная.
Дышать тяжело. Впереди светится ночными окнами великолепный в своей простоте дом, где бабушка сдавала жилье и готовила еду квартирантам. В этом просторном, внушительном доме по воскресеньям устраивали праздники. Ты, еще ребенком, сидел на крыльце, глазея на взмывающие в небо петарды и брызжущие огнем шутихи; барабанные перепонки лопались от пороховых залпов, гремевших из латунной пушечки, а фитиль поджигал дядя Брион при помощи раскуренной самокрутки.
Трепеща от этих воспоминаний, ты начинаешь понимать, зачем мертвые поднимаются из могил. Чтобы увидеть хоть одну такую ночь. Здесь были росистые лужайки, где можно валяться на мокрой траве и мутузить друг друга кулаками, ловя сладостный миг настоящего, — завтра еще не подоспело, вчера давно улетело, а сегодня вечер наш!
А здесь, именно здесь — помнишь? В этом доме жила Ким. Светящееся окошко, выходившее на задний двор, — это была ее комната.
Распахнуть калитку — и скорей по аллее.
Крадешься к ее окну и явственно чувствуешь, как твое затхлое дыхание стелется по холодной траве. Когда туман рассеивается, можно разглядеть комнату: игрушки на узкой, мягкой кровати, до блеска натертый паркет вишневого дерева, а на нем пушистые коврики, будто спящие собачонки.
Вот и она. Устала, это видно по ее походке, но все равно садится и начинает расчесывать волосы.
Затаив дыхание, ты прижимаешься ухом к холодному стеклу и ловишь каждый звук; словно из морской пучины до тебя доносится ее тихое пение, почти что эхо, плывущее впереди напева.
Ты стучишься в окно.
Она даже не повернула головы — знай расчесывает волосы.
Тебе становится тревожно; стучишься опять.
На этот раз она опускает гребень, встает со стула и подходит к окну. Сперва ей ничего не видно: ты отступил в темноту. Тогда она вглядывается повнимательнее. Замечает неясные очертания там, куда не достает свет.
— Ким! — Сдерживаться больше невмоготу. — Ким! Это же я!
Ты подставляешь лицо свету. Она бледнеет. Нет, не закричала, но глаза расширились, а губы приоткрылись в испуге, будто в опасной близости ударила молния. Ее как отбросило.
— Ким! — зовешь ты. — Ким.
Она произносит твое имя, но ты не слышишь. Хочет убежать, но вместо этого поднимает раму и, всхлипнув, делает шаг назад, чтобы ты мог запрыгнуть на подоконник, ближе к свету.
Ты закрываешь за собой раму и, пошатываясь, стоишь на подоконнике, а она ушла в дальний угол и прячет лицо.
Надо бы что-нибудь сказать, но язык не слушается, и тут до тебя доносится ее плач.
В конце концов она собирается с духом.
— Полгода, — говорит она. — Шесть месяцев, как тебя нет. Когда ты ушел, я все время плакала. Никогда в жизни не лила столько слез. А теперь ты здесь, но этого не может быть.
— И все же я здесь!
— А зачем? Не понимаю, — говорит она. — Зачем ты пришел?
— Случайно. Кругом такая темень, я замечтался — сам не знаю, как это вышло. В моих мечтах была ты; пришлось вернуться к тебе. Ноги сами принесли.
— Тебе нельзя здесь оставаться.
— До рассвета можно. Я тебя люблю, как прежде.
— Не произноси таких слов. Нельзя. Мое место здесь, а твое — там, и мне сейчас страшно до одури. Прошло столько времени. То, что между нами было, над чем мы подшучивали, смеялись — это мне по-прежнему дорого, но…
— Мне от своих мыслей никуда не деться, Ким. Все думаю, думаю. Пойми меня, умоляю.
— Уж не жалости ли ты просишь?
— Жалости? — Ты отворачиваешься. — Нет, жалеть меня не надо. Ким, выслушай. Я могу приходить каждый вечер, мы будем болтать, как раньше. Если ты согласна выслушать, я все объясню, чтобы у тебя не было сомнений.
— Что толку? — говорит она. — Прошлого не вернешь.
— Ким, всего лишь один вечерний час. Или полчаса, в любое время, когда скажешь. Пять минут. Чтобы только тебя повидать. Больше ничего — это все, о чем я прошу.
Ты пытаешься взять ее за руку. Она отстраняется.
Зажмурившись, она произносит только одно слово:
— Боюсь.
— Чего?
— Меня всегда учили, что нужно опасаться.
— Как раз таких случаев?
— Да, наверное.
— Но мне только поговорить.
— Разговорами делу не поможешь.
Озноб мало-помалу стихает, она смелеет и успокаивается. Садится на краешек кровати, и с ее молодых губ слетает надтреснутый, старческий голос: