— Вы думаете, она где?.. — тихо и не шепотом, а гулом говорил Пахоменко. — Она теперь с этими меднолобыми. Катанье на тройках… обедали компанией… ну, с шампанским… крюшоны… ананасы разные… идиотские анекдоты… скотство, душу выворачивающее!.. Вы ее не знаете, человек вы новый, литератор, умница, видали, чай, не мало таких женщин на своем веку? вам с ней не детей крестить; но я уверен (и он придавил рукой грудь), убежден глубоко, что и вы возмутитесь… жалость, унижение, позор, безобразие!..
Чуть не рыдание задрожало в последних глухих возгласах.
— И куда она придет, куда?.. Страшно и выговорить… Себя при этом морочит… думает, что вся эта… сволочь… смотрит на нее, как на божество. Как бы не так!.. Говорит она: вы думаете, Пахоменко, я кому-нибудь позволю что-нибудь? Ни-ни!.. "Вот отсюда, из маскарада, с первым попавшимся гусаром поеду ужинать… И только!.. И с носом он останется!.." Ну, хорошо, верю я, да они-то, эти белофуражники, на нее смотрят, как на… да вы сами можете видеть как… Перестал я и в маскарадах бывать… выносить не могу… боюсь кого-нибудь за горло схватить… за нахальные сальности… а она только хохочет… да в столовой с ними шампанское пьет…
Речь его оборвалась, у него не хватило воздуху.
"Вот оно что!" — выговорил про себя Лука Иванович. В нем самом вдруг точно задрожала струна; слова малоросса захватили его всего неожиданно и разбудили целый рой не испытанных еще им тревожных предчувствий.
— Вы что на меня так смотрите? — вскричал уже громче Пахоменко. — Нужды нет, что я вас здесь счетом два раза видел. Я понял, кто вы… Только вы еще не знаете ее; а вам ее жаль, я это тоже понял… Послушайте, — он схватил Луку Ивановича за руку: — не смейтесь надо мной, Христа ради, я — не идиот, я только вынести этого не могу!.. Мной она, вы сами видели, как гимназистиком помыкает. Пробовал я, умолял ее, кровавыми слезами плакал… А она обиделась, надулась: "я, говорит, нотаций слушать ни от кого не желаю, а еще менее от…", — чуть не сказала — от такого мальчишки, как вы… И не принимала… Я как шальной ходил… стал вымаливать прощение в письмах… А теперь — мочи моей нет!..
Он ужасно страдал: голову он откинул назад, глаза устремил на одну точку и, продолжая кидать слова отрывисто и глухо, говорил скорее с самим собою. Щеки у него впали, губы ежесекундно вздрагивали.
— Гогочут там, орут гадости всякие… и она с ними по целым ночам! срам какой!.. Господи!..
Он закрыл лицо руками, грудь его заколыхалась. Он уперся головой в стену и беззвучно бился… Лука Иванович подбежал к нему.
— На вас молиться буду! — вскричал Пахоменко, схватывая его за обе руки. Он с трудом, но овладел натиском душевной горечи. — Вас она высоко ставит; покажите ей, как она себя губит… добро бы любя!.. Я ведь не ревную… Она никого не любит, а гадко, гадко!..
И слово «гадко», с гортанным «г», он еще раз повторил, выразив губами глубокое омерзение.
Это было его последнее слово; он весь согнулся, опустил безжизненно руки и замолчал упорно, так упорно, что Лука Иванович и не взвиделся, как между ними легла какая-то внутренняя перегородка.
Лицо Пахоменки и вся его посадка говорили: "оставьте меня, я все высказал; теперь дайте мне как-нибудь с самим собой справиться". Через минуту глаза его опять обратились к окну. В комнате слышно было только его громкое судорожное дыхание.
Все понял Лука Иванович и впервые за эти десять дней почувствовал, что он — уже не просто холостяк, собирающийся "спасать душу" какой-то скучающей барыни. Страсть Пахоменки знойно пахнула и влила в него самого такую же почти горькую тревогу. Он с замиранием стал чего-то ждать, точно прислушиваясь к каждому звуку.
Так просидели они с четверть часа.
— Вот она! — вскричал вдруг Пахоменко и мгновенно встал.
— Слышите? — кинул он в сторону Луки Ивановича.
Тот тоже поднялся и тихо спросил:
— Что такое?
— Тройка катит! Бубенчики! Это — она!..
И он заметался около окна. Быстро подошел к окну и Лука Иванович. Сквозь запотевшее стекло видно было снежное полотно улицы. На углу мерцал рожок фонаря. Крутил небольшой снежок. Через две-три минуты подлетела тройка. Искристые, глубокие глаза Пахоменки пронизывали насквозь снежную полумглу.
— Видите, — шептал он, указывая пальцем, — впереди двое, на облучке один, и она… ее белый платок… посередине сидит… между этими…
Он не договорил и кинулся от окна.
— Куда вы? — смущенно остановил его Лука Иванович.
— Не могу! — болезненно вырвалось у него.
Он выбежал из гостиной. Лука Иванович остался у окна, прислушиваясь к тому, что произойдет в передней. Раздался звонок. Шумно растворились двери, кто-то вскрикнул и засмеялся, — он узнал голос Юлии Федоровны.
— Не хотите остаться? — спросила она очень громко.
Ответа Пахоменки он уже не расслыхал.
— Ха-ха-ха! — разнеслось по всей квартире. — Да у вас нет ли при себе револьвера?
Хохот продолжался. Лука Иванович вздрогнул от него. Звук бубенчиков заставил его оглянуться опять на окно. Тройка проскакала назад, полная мужских темных фигур с светлеющимися фуражками.
XXVII
— Лука Иванович! — крикнула Юлия Федоровна и заставила его резко обернуться от окна.
Он быстро оглянул ее. Черное бархатное платье с кружевами бросилось ему прежде всего в глаза: оно было похоже скорее на театральный костюм; на плечи падала с головы тоже кружевная мантилья; в волосах, около левого уха, сидел яркий цветок. Лицо Юлии Федоровны пылало, темные глаза отливали золотистым блеском. Вся она, хотя и вошла с мороза, обдала его пахучей и жаркой атмосферой. В голове его тотчас же пронеслась тройка, а в ушах загудел шепот Пахоменки: "обед в компании… с шампанским, крюшоны… позор, посрамление!.."
Лука Иванович подался шага на два вперед.
— Да что вы на меня так смотрите, Лука Иванович? Вот сейчас мой хохол убежал, точно сумасшедший, сказал мне какую-то дикость; я думала, он в меня пулю пустит в упор, право!..
Все это она кидала отрывочными фразами, пробираясь к кушетке и жестом приглашая его присесть рядом.
С первых слов ее Лука Иванович побледнел, потом нервная дрожь прошла у него по спине. Он сжал кулаки, желая овладеть собою, неловко упал на кресло и, пугаясь своего чувства, выговорил:
— Ваш хохол — вовсе не сумасшедший… Я видел здесь, как он мучился за вас. Я страдал с ним вместе…
Дальнейшие слова замерли у него. Он их точно еще сильнее испугался, чем самого чувства, заговорившего в нем с такой назойливостью.
Юлия Федоровна выпрямила голову, щеки ее чуть заметно вздрогнули, глаза слегка затуманились.
— Вы это серьезно? — тихо спросила она.
— Вы видите, — с возрастающим волнением вымолвил Лука Иванович.
— Совсем серьезно? — повторила она. Рот ее раскрылся, и все лицо приняло небывалое выражение почти физической боли.
— А то как же? — смог сказать Лука Иванович и отвел голову от ее взгляда.
— Нет, не надо! — заговорила она вдруг горячо и сосредоточенно, но как бы подавляя звуки собственного голоса. — Не надо этого, Лука Иваныч, ради самого Бога, не надо!..
— Вам его не жаль?
— Про кого вы говорите?
— Про этого… Пахоменку…
— Оставьте его!.. Что мне до него за дело! Он — мальчик. Я про вас, Лука Иваныч…
Она смолкла и опустилась головой на подушку кушетки.
— Почему же не надо? — смелее и громче выговорил он. — Юлия Федоровна, нельзя же вечно предаваться этой маслянице! Я не хочу проповедовать, но не могу и я так… Понимать я отказываюсь: чего вы ждете в таком, петербургском, пошлом, унизительном… разгуле?.. Извините, я не откажусь от этого слова!
Рыдания послышались в ответ.
Юлия Федоровна лежала головой на подушке. Ее стройное, роскошное тело колыхалось от судорожных всхлипываний. Лука Иванович протянул было к ней руки; но руки у него опустились. Он даже затаил дыхание — так неожиданно поразило его это.