— Чтобы она пришла к вам в квартиру?
— Нет, ей надо было просто попасть на крышу. Там что-то вроде патио, или как там это называется. Я показала ей, где это, и показала, как подпереть дверь, иначе она захлопнется и тебя запрет, как я убедилась на собственном горьком опыте. Я там не стала задерживаться, она ведь работала, ей не хотелось ничьего общества. Для искусства требуется много уединения.
— Значит, вы достаточно уверены, что она была одна.
— Она была одна.
— Куда вы собирались уйти?
— На репетицию в Кэпитал-центр. Через две недели мы выпускаем «Кукольный дом»,[7] а между тем, уверяю вас, некоторые совершенно не готовы к премьере. Господи, да наш Торвальд до сих пор читает роль по бумажке.
— Кэтрин проявляла какие-то признаки расстройства?
— Никаких. Хотя погодите. Она очень настойчиво хотела попасть на крышу, прямо-таки рвалась туда, но я сочла, что это возбуждение связано с ее работой. И потом, уверяю вас, Кэтрин — не такая уж открытая книга, если вы понимаете, о чем я. Она регулярно впадает в депрессию, достаточно сильную для того, чтобы ее госпитализировали, но я никогда не видела, как это у нее начинается. Хотя, разумеется, я, как и большинство творческих натур, склонна концентрироваться на себе.
— Значит, вы не удивились бы, узнав, что она покончила с собой?
— О, это просто потрясение, то есть… mon Dieu… вы что, думаете, я дала ей ключ от крыши и сказала: «Давай, дорогая. Приятного тебе самоубийства, а я пока сбегаю на репетицию»? Ну что вы.
Женщина сделала паузу, откинула голову и посмотрела в потолок. Затем снова взглянула на Делорм своими темными театральными глазами.
— Поймите, — проговорила она, — я стою сейчас перед вами совершенно ошеломленная, но при этом из всех людей, которых я знаю, а я знаю многих, — так вот, из всех Кэтрин была человеком, который с наибольшей вероятностью совершил бы самоубийство. В больницу ведь не кладут просто из-за приступа хандры, вас не помещают в палату из-за легкого разочарования, и из-за предменструального синдрома вас не заставляют принимать литий. И потом, вы видели ее работы?
— Некоторые, — ответила Делорм. Она вспомнила выставку, проходившую в библиотеке года два назад: на снимках были ребенок, плачущий на ступенях собора; пустая скамья в парке; одинокий красный зонтик среди дождя. Фотографии, отражающие тоску по чему-то. Прекрасные, но печальные, — как сама Кэтрин.
— Об этом и речь, — сказала мисс Кэткарт.
Хотя внутренний суд Делорм порицал эту женщину за непростительно слабое проявление сочувствия, ее собеседница вдруг ударилась в слезы — и это были не показные театральные рыдания, а неопрятные сопливые всхлипывания, говорившие о настоящем, неотрепетированном страдании.
Делорм вместе с доктором Клейборном прошла к «скорой», где Кардинал по-прежнему сидел на задней приступке. Он заговорил еще до того, как они к нему приблизились; голос у него был невнятный и сдавленный:
— Там была записка?
Клейборн протянул ее, чтобы он мог ее прочесть:
— Вы подтверждаете, что это почерк вашей жены?
Кардинал кивнул.
— Это ее, — сказал он и отвернулся.
Делорм проводила Клейборна до его машины.
— Ну вот, вы сами видели, — заключил коронер. — Он опознал почерк жены.
— Да, — ответила Делорм, — я видела.
— Разумеется, будет вскрытие, но, насколько я могу судить, это самоубийство. Никаких признаков борьбы, плюс записка, плюс депрессии в прошлом.
— Вы связались с больницей?
— Я застал ее психиатра дома. Конечно, он подавлен, это всегда расстраивает — потеря пациента, — но он не удивлен.
— Понятно. Спасибо, доктор. Мы все же закончим прочесывать здание, так, на всякий случай. Дайте мне знать, если появится что-то еще, что мы могли бы сделать.
— Обязательно, — заверил ее Клейборн и залез в свою машину. — Очень печалят такие вещи, правда? Все эти самоубийства.
— Это еще мягко сказано, — ответила Делорм. За прошедшие несколько месяцев ей пришлось посетить еще два места, где произошло подобное.
Она огляделась в поисках Кардинала, которого уже не было рядом со «скорой», и обнаружила, что он сидит за рулем своей машины. Но, кажется, он пока не собирался уезжать.
Делорм села рядом, на пассажирское место.
— Будет вскрытие, но коронер намерен подтвердить самоубийство, — сообщила она.
— Вы не собираетесь проверить здание?
— Собираемся, конечно. Но вряд ли мы что-нибудь найдем.
Кардинал наклонил голову. Делорм не имела ни малейшего представления, о чем он сейчас думает. Когда он наконец заговорил, она услышала не то, что ожидала.
— Сижу и пытаюсь сообразить, как мне доставить ее машину домой, — произнес он. — У этой проблемы есть простое решение, но сейчас она мне кажется совершенно неподъемной.
— Я пригоню ее к тебе, — пообещала Делорм. — Когда мы здесь закончим. Кстати, я могу кому-нибудь позвонить? Кто-нибудь может приехать с тобой побыть? В такое время тебе не надо быть одному.
— Я позвоню Келли. Позвоню Келли, как только приеду домой.
— Но Келли ведь в Нью-Йорке, разве нет? А здесь у тебя никого?
Кардинал завел машину.
— Все у меня будет в порядке, — проговорил он.
Нет, судя по его голосу, не все будет в порядке.
4
— Ботинки жмут?
Келли Кардинал сидела за обеденным столом, заворачивая обрамленную фотографию матери в пузырчатую пленку. Она хотела отнести снимок в похоронный зал, чтобы поставить рядом с гробом.
Кардинал расположился в кресле напротив нее. Прошло уже несколько дней, но он по-прежнему пребывал в ошеломлении, не в силах был по-настоящему воспринимать окружающее. Слова дочери никак не складывались в единое целое, которое он мог бы расшифровать. Ему пришлось попросить, чтобы она повторила.
— Эти ботинки, которые на тебе, — сказала она. — Судя по виду, они совсем новые. Они тебе не натирают ноги?
— Немного. Я их надевал всего один раз — на папины похороны.
— Это было два года назад.
— Как мне нравится этот снимок.
Кардинал протянул руку к портрету Кэтрин. Она была снята за работой. На ней был желтый анорак, волосы спутались от дождя, и она была обременена двумя фотоаппаратами: один висел у нее на шее, другой — на плече. Выглядела она раздраженной. Кардинал помнил, как щелкнул ее маленькой «мыльницей», так и оставшейся единственным фотоаппаратом, с которым он научился управляться. Кэтрин тогда действительно была раздражена, причем из-за него: во-первых, она пыталась работать, а во-вторых, она знала, что вытворяет дождь с ее замечательными волосами, и не хотела, чтобы ее в таком виде снимали. В сухую погоду ее волосы мягкими каскадами падали ей на плечи; в дождь же они делались растрепанными и буйными, и это задевало ее тщеславие. Но Кардинал любил, когда у нее растрепанные волосы.
— Как фотограф, она, конечно, терпеть не могла, когда ее фотографируют, — заметил он.
— Может, нам не стоит эту брать. Она тут какая-то сердитая.
— Нет, нет. Пожалуйста. На ней Кэтрин занимается своим любимым делом.
Кардинал сначала сопротивлялся мысли о том, чтобы взять на похороны фотографию, — ему это казалось чем-то недостойным, мучительно не соответствующим моменту, не говоря уж о том, что вид лица Кэтрин разрывал ему сердце.
Но Кэтрин мыслила фотографиями. Стоило зайти в комнату, где она работала, — и не успевали вы рта раскрыть, как оказывалось, что она вас уже сняла. Фотоаппарат словно стал своего рода защитным механизмом, который много лет эволюционировал с единственной целью — обеспечить прикрытие застенчивым, ранимым людям вроде нее. Но она не была и фотографическим снобом. Она могла прийти в восторг и от удачного моментального снимка уличной сценки, и от серии изображений, над которыми билась несколько месяцев.
Келли убрала завернутую фотографию к себе в сумку.