Литмир - Электронная Библиотека
A
A

12. СУД

Так мы и жили — с кашей и капустой, с телефонистами и телеграфистами, с лекциями и курсами, с беседами и спорами, с вещами, полученными из дома, — до первого апреля. В этот день НКВД подготовил нам «сюрприз».

Вечером 31 марта 1941 года у наших телеграфистов прибавилось работы. Телеграммы шли сверху вниз, вдоль и поперек. Обитатели камер заволновались. Что это? Что происходит? Многие отказывались верить своим ушам. Но телеграммы продолжали поступать; их содержание повторялось; и не было уже сомнений в их правдивости. Они состояли всего из двух слов: имя заключенного и срок заключения. В большинстве случаев повторялись слова «восемь лет», «пять лет», очень редко — «три года».

— Когда прошли судебные процессы? — запросили мы центр через водопроводную трубу.

— Не было процессов, это приговор, — последовал ответ.

Обмен телеграммами пришлось вскоре прекратить: сообщения о приговорах пришлись на вечер, и сигнал отбоя прервал телеграфную службу. Мы лежали на тюфяках, старались осмыслить последние новости. Каждый помнил обещание следователя: «Будет суд». Где же суд? Те, кого еще не назвали, тешили себя надеждой: «Мы, — говорили они себе, — наверняка предстанем перед судом и, во всяком случае, не получим восемь лет»… Но и перешептываться нельзя было слишком долго. Охранник открыл дверь и потребовал прекратить разговоры.

Назавтра мы избавились ото всех сомнений.

— Все в коридор, идти по одному, соблюдать порядок! — услышали мы утром первого апреля.

Мы в точности выполнили приказ. Нас отвели по знакомым коридорам к знакомому месту — площадке, через которую обычно мы проходили на допросы. Там стоял маленький столик, за которым сидели два человека в гражданском. Заключенные по очереди подходили к столику; остальные стояли поодаль и видели, как каждый заключенный получает небольшую бумажку, на которой расписывается.

Подошла моя очередь.

— Имя, фамилия? — спросил человек, сидевший ближе к середине столика.

Я назвался.

Человек, сидевший у края столика, быстро, словно пересчитывая денежные купюры, перелистал толстую пачку, нашел нужную бумажку и передал своему товарищу. Тот зачитал мне текст, навсегда врезавшийся в память:

«Особое совещание при Народном Комиссариате внутренних дел постановило, что Менахем Вольфович Бегин является социально-опасным элементом, и приговорило его к заключению в исправительно-трудовом лагере сроком на восемь лет».

— Подпишитесь, пожалуйста, — вежливо сказал один из сидевших за столиком.

— Замечательная первоапрельская шутка, — сказал я, беря ручку. Энкаведист внимательно на меня посмотрел, но ничего не сказал.

Я поставил свою подпись и вернулся в камеру. Вскоре в камеру вернулись все подписавшиеся. Поднялся шум. Спрашивали друг друга: «Сколько? Сколько?» Некоторые показывали ладонь с растопыренными пальцами: «Пятерка!» Получившие восемь лет просто называли цифру. Ни один в нашей камере не получил «обидный» детский срок — три года. Вора приговорили к пяти годам.

Мы обсуждали сроки, как школьники обсуждают оценки в табеле. Страха никто не проявлял. Некоторые, правда, отпускали колючие замечания: «Вот тебе и советское правосудие, — говорили они. — Суда не было, судьи тебя не видели, не выслушали, не дали сказать ни слова в свою защиту, а так, оптом, дали кому пять, кому восемь лет». В этот вечер, однако, в нашей комнате царило какое-то странное веселье. Просто ни на кого не произвели впечатление сроки, полученные от Особого совещания, Получившие «пятерки» не радовались удаче, а чувствовали себя учениками, получившими низкую оценку. Они говорили: «Пять лет или восемь лет — какая разница? Либо выйдем все вместе, либо не продержимся больше нескольких лет». С этим соглашались все. Приговоренные знали, что где-то далеко за стенами Лукишек ведется разрушительная война; никто не мог предсказать, как война отразится на наших судьбах, но каждый в душе надеялся, что она каким-нибудь образом собьет засовы с дверей наших камер. Были, разумеется, и пессимисты, но они оказались в меньшинстве, и их голос почти не был слышен. Телеграф стучал беспрерывно. Восемь лет, пять лет, восемь…

Мне вспомнились слова двух следователей. Старый чекист, майор НКВД сказал.

— Суд! Дай ему трибуну!

А его младший товарищ, мой следователь, сказал:

— Я говорил, что будет суд, — значит, будет!

Оба они говорили правду, правду НКВД.

Это и есть суд.

Это одно из достижений народа, пошедшего на баррикады во имя справедливости и свободы: горы маленьких бумажек, пачки квитанций, продукция скрытой фабрики по производству приговоров. Нет судей и нет обвиняемых. Нет свидетелей и нет защитников. Нет защиты и нет обжалования, человек исчезает и ошибки быть не может; Особое совещание постановляет: восемь лет, пять лет, три года, восемь лет…

Через несколько дней после получения приговоров охранники забрали, невзирая на наши протесты, плевательницы, стоявшие в двух углах камеры. Телеграф принес из соседней камеры сухое сообщение: «Сегодня забрали плевательницы».

13. ПРОЩАНИЕ

Посылки с одеждой продолжали поступать. Я знал, что отправляет их жена и что ей помогают друзья. Денег у жены не было. Друзья помогали ей, мне и, как мне стало известно позднее, моим старым родителям. Пусть нынешние скептики не спрашивают цинично: «А бывает ли настоящая дружба?»

Судя по посылкам, родные готовили нас в дальнюю дорогу, в холодные края. За тюремными решетками встречали весну, а мы получали теплое белье, зимнюю одежду, валенки, перчатки. Радовались богатству и переживали, что родные все знают.

В одной передаче — находка! На нескольких носовых платках я обнаружил вензеля из трех латинских букв: OLA. Радости не было предела, но я не переставал удивляться. Почему OLA? С какой целью жена заменила «А», первую букву своего сокращенного имени, на «О»? Опасно посылать платки с именем? Но ведь OLA тоже имя. Мне самому загадку решить не удалось, помог Бернштейн. Однажды он бросился ко мне с криком, напоминавшим знаменитое «Эврика!» «Знаю, — кричал он. — Надо читать OLÁ, а не ÓLA, и все становится ясно. Она עולה (ола) — едет в Эрец Исраэль».

Все стало на свои места.

Добрый Бернштейн, несколько дней ломавший голову над моей загадкой, добавил:

— Видишь? Хорошо, что не торопился с разводом. Она едет с верой, что вы еще встретитесь.

Я не знал тогда, какие «бои» шли между моей женой и друзьями, пока им не удалось убедить ее, что оставаться нельзя, что в Вильнюсе она будет очень далеко от меня, что помочь мне она сможет только из Эрец Исраэль, и поэтому она обязана ехать.

По вине НКВД я расстался с женой и по его же вине не успел отправить развод; благодаря друзьям и дружбе мы могли впоследствии смеяться над этим несостоявшимся разводом.

Через несколько дней камеру начали расформировывать. Заключенных выводили с вещами в другие камеры (об этом нас предупредил тюремный телеграф). Среди них были Бернштейн и Лифшиц. В минуту прощания рухнули все перегородки, мы смотрели друг другу в глаза, прощаясь без слов, только взглядом: «Навсегда или встретимся еще?»

Вместо уведенных заключенных появились другие, и среди них Меир Шескин. С ним мы отпраздновали в камере Песах. Провели «седер» — если и не по всем правилам, то по возможностям в условиях лукишской тюрьмы. Вместо вина пили «кофе» производства НКВД. «Вот скудный хлеб… Каждый, кто голоден, пусть войдет и ест…». Нет, ради Бога, не входите к нам, не ешьте с нами. Молитва перерастала в требование: «Вскоре племя, Тобою насажденное, введи в Сион с торжеством, как освобожденных… На будущий год — в Иерусалиме!»

Сразу после праздника Песах телеграфная служба сообщила одно слово: «Котлас». Источника слухов никто не знал, но слово «Котлас» ворвалось в тюрьму и переносилось из камеры в камеру, от одного заключенного к другому. По слухам выходило, что мы поедем в Котлас на «перевоспитание» на пять, на восемь лет. Никто из нас не знал, где находится этот загадочный Котлас. Кто слышал про Котлас?

28
{"b":"128871","o":1}