У каждого есть такое единственное заколдованное место, которое от тебя удаляется, а ты за ним гонишься, и уже по одному этому люди, живущие там, становятся дороги. Там вновь я встретил молодую графиню Анриетту де Кергариу.
Впервые я увидел Анриетту, когда мне было шестнадцать и я был выпускником Военной школы. Я оказался тогда в Тулузе со своим кузеном среди приближенных герцога де Пантивра, свекра принцессы де Ламбаль. Анриетте было двенадцать лет, я почти не обратил внимания на маленькую девочку с длинными черными волосами, которая всегда пряталась либо пробегала мимо, глянув через плечо своими большими ночными глазами.
Я поступил на флот, а потом взошел на борт корабля «Актиф» и принял участие в последнем сражении американской войны и в осаде Гибралтара. Двумя годами позже я опять жил в замке с моим ближайшим другом Жаном-Анри де Волюдом, потом отплыл в Санто-Доминго, где у меня начались сложности с желудком, который и теперь досаждает мне, и у меня доставало времени читать «Новую Элоизу» и плакать над нею.
Когда я вернулся во Францию и вновь увидел Анриетту, мне было девятнадцать; ее проказливость превратилась в живость и остроумие; она по-прежнему была маленькой и показалась мне очень привлекательной. Я снова уехал, отплыл на Мартинику, и там у меня были долгие ужины с баронессой Ташер и ее племянницей, соблазнительной виконтессой де Богарнэ, которую покинул муж, и которая позже стала Жозефиной, выйдя замуж за Наполеона, и сделалась императрицей Франции.
Долгое время я провел на море и вернулся во Францию двадцати одного года от роду в ту жестокую, голодную зиму 1788–1789 годов, которую я провел в Бретани, сидя перед огнем и читая о безумии Георга Третьего и популярности Уильяма Питта.
Весной я вновь поехал в Коэтилью. У Анриетты была корь, я сидел у ее кровати, держал ее сухую руку и приносил ей свежую сирень и фиалки из сада. Я помогал ее отцу ровнять землю и влюбился в эту деревенскую девушку из моего нежного мира юности. Людовик Шестнадцатый наконец произвел меня в лейтенанты, и Анриетта настолько поправилась, что сама прикрепила на мой мундир эполеты. Мне казалось, что, перейдя через ров этого замка, описал круг, в начале и конце которого была она. Мы находились вдали от того, что называлось революцией, которая нарастала в трактирах, кафе и на площадях. Внутри стен мы играли, смеялись и носили перламутровые пуговицы с девизом на латыни, гласившим, что лучше умереть, чем быть обесчещенным.
* * *
Людовик Шестнадцатый был замкнутым в себе слепцом, но все, кого я знал, слепо верили в него. Вместе с флер-де-ли[73] он получил долги и непокорный парламент, войны, недороды пшеницы и сменяющихся министров — Морепа, Малерб, Тюрго, Некер, Калонн, потом снова популярный Некер, пока его вновь не сместили. Король снова призвал Некера, когда было уже слишком поздно. Слишком поздно, потому что народ восстал в ярости.
Пока мы смеялись и танцевали в деревне, началась революция. В саду Пале-Рояля 14 июля в лето 1789 года Камилл Демулен провозгласил:
— Граждане, если мы хотим спасти наши жизни, мы должны взяться за оружие.
Он сорвал листик и воткнул его себе в волосы. Толпа оборвала аллеи деревьев и, надев цвет надежды, стала Национальной гвардией и атаковала Бастилию. У революции была собственная драгоценность, ибо генерал де Лафайетт добавил белый цвет Бурбонов к синему и красному, цветам Парижа, и сделал из ленты кокарду.
— Они хотят скопировать английскую революцию 1648 года? — спросила Мария-Антуанетта у принцессы де Ламбаль. — Сделать Францию республикой! Прежде чем я посоветую королю пойти на такой шаг, они похоронят меня под руинами монархии.
Многие из нас тогда бежали и стали эмигрантами, готовыми сражаться за нашего короля и королеву. Дороги к Рейну были забиты каретами и экипажами. Ассамблея вдогонку упразднила все титулы и ранги. Все принцы, герцоги и графы, с их гербами, с их перстнями на мизинцах, с их парадными одеяниями, уехали. Я лишился своего титула, но все-таки остался. Суды были реформированы; право голоса получили все. Имущество духовенства было конфисковано и обращено в долговые обязательства, которые назывались assignats,[74] новые деньги. Моя семья и другие семьи отказались от крепостного права, старинных привилегий, сбора пошлин, помещичьих прав и обязанностей.
Довольно скоро это привело к разорению всех тех, кто кормил и одевал нас, строил наши дома, делал кареты и мебель. Духовенство отказалось от своей десятины. Граждане сжигали замки и монастыри, рвали записи и феодальные хартии, бросались с топорами на сборщиков податей. Мы в деревне, глядя на этот все возрастающий ужас, удивлялись тому, что нас еще не сожгли.
Град побил зерновые; война в Америке довершила остальное. Франция подражала американцам с их «Декларацией прав человека» и превратилась в ограниченную монархию, основанную на конституции. Но всего этого было недостаточно; мы еще мало пролили древней крови.
* * *
5–6 октября рыночные торговки промаршировали к Версалю, требуя хлеба, крови и перемен. Этими голосами в ночи и женщинами, поднимающими свои белые передники, чтобы в них положили голову и кишки королевы, завершились прекрасные дни. Женщины вошли во дворец, потом в Эль-де-Беф, и столь оборванных людей эти залы еще никогда не видывали.
— Спасайте королеву! — кричали ее дамы.
Королева, которая поднимала шум из-за того, куда приколоть ленту, теперь схватила простыню, чтобы завернуться в нее; дамы одели ее, и она побежала в комнату короля. Толпа убила стражу у дверей и ножами вспорола пустую кровать королевы.
Луи-Жозеф, горбатый дофин, умер 4 июня, весь покрытый болячками, кашляя кровью. Их второй сын, новый дофин, пяти лет от роду, оказался в опасности. Король был парализован и пребывал в оцепенении.
Толпа промаршировала обратно в Париж с королем и королевой, которым уже никогда больше не суждено было вернуться в Версаль. Разгневанные и напуганные, они смотрели из окон экипажа на шлюх верхом на пушках, на повозки, груженные королевским зерном и мукой, на толпу с пиками и ветками тополей, точно движущийся лес ужаса. Головы двух королевских стражей торчали на пиках. Толпа остановилась, чтобы напудрить волосы на отрубленных головах, и причесала их так, чтобы в них можно было признать аристократов. В шкатулках лежали «Регент» и другие драгоценности короны, которые хранились в Версале со времен Людовика Четырнадцатого. Вместе с драгоценностями ушли все любимые игрушки королей — вазы и вещи из сардоникса, агата, ляпис-лазури, нефрита и яшмы; горный хрусталь, аметист, кварц и янтарь, многие в оправе из золота или позолоченного серебра. Там была детская погремушка от Екатерины Великой, сосуды Людовика Четырнадцатого, подарки, которые Типпо Саиб подарил монаршей чете в августе, за год до того, как случился неурожай и начали грабить амбары с зерном.
Драгоценности принадлежали государству со времен Франциска Первого, положившего начало этой коллекции два столетия назад; короли только пользовались ими. Комиссары Ассамблеи поместили их в Гард Мебль, одно из двух новых зданий, сооруженных Габриэлем на площади Людовика Пятнадцатого.
Национальная ассамблея переехала из Версаля в Париж и разместилась в Тюильри, в училище верховой езды, и разрешила королю пользоваться драгоценностями. Не думаю, что он надевал их — по крайней мере, не «Регент».
* * *
На развалинах Бастилии поставили майское дерево с надписью «Здесь мы танцуем». Через год после падения Бастилии, 14 июля 1790 года, я был на Марсовом поле, когда король дал клятву поддерживать конституцию, и толпа приветствовала его криками. Я уже видел в толпе надетые набекрень красные колпаки вроде тех, что носили римские рабы, когда получали свободу. Красные, белые и синие перья на шляпе королевы отсырели, намокали от дождя и наконец поникли. Дождь погубил также и иллюминацию.