— Совсем нет. Мои levées и couchées[69] были всего лишь способом встретиться с придворными и отдать им распоряжения. В конце концов, поскольку я вышел из толпы, мне пришлось придать государственной власти побольше внешней важности. Иначе меня каждый день хлопали бы по плечу. Такого я не мог себе представить.
— В природе королей не существует. Короля делает свита, — напомнил мне император, но, взглянув на него в его потрепанном сюртуке, я не мог с этим согласиться.
Разумеется, я прекрасно помню, что ни один двор не мог сравниться великолепием с двором императора, что принцы съезжались со всей Европы и выстраивались в очередь, чтобы его увидеть. Кто-то однажды сказал, что о быстроте продвижения императора по залу можно судить по вспышкам бриллиантов на дамских шеях и руках при его приближении. Никогда не бывало такой роскоши, и все же эта роскошь — зрелищная часть его «хлеба и зрелищ» — способствовала достижению определенных целей. Его бракосочетание с Марией-Луизой и крещение Римского короля были подарком нашим ювелирам, производителям шелка и всем прочим. Император создавал новую знать и раздавал ей украшения, кресты и орденские ленты. Он создал орден Почетного легиона и раздал тысячи орденов, ибо чем больше он раздавал, тем больше к ним стремились. Он понимал, что люди бывают детьми не только в детстве.
— Мы осуждаем Людовика Шестнадцатого, — сказал император, — но следует заметить, что он стал первым монархом, на которого посягнули. Именно на нем впервые были опробованы новые принципы. Его образование, его идеи внушили ему уверенность, что все принадлежит ему и всегда будет принадлежать.
Я сказал ему, что по мнению Бертрана де Мольвилля, морского министра Людовика Шестнадцатого, король был необычайно образован, обладал здравым смыслом и благими намерениями. Но обращался за советом слишком ко многим и никак не мог принять решения. Память у него была, как у всех Бурбонов, равно как и общая для них потребность в охоте — как можно больше скачек и погонь. И присущая всем им меланхолия и фатальная робость, да к тому же — сиротское детство, поскольку отец его умер, когда ему было одиннадцать лет, а мать — в тринадцать.
Людовик Шестнадцатый был первым королем, которого я видел воочию. Никто не мог надолго отвести от него взгляда, когда он находился в комнате. Я сказал императору, что король был вальяжен, внушителен и очень вежлив. У него была своеобразная манера говорить булькающим голосом, и слово «garden», произнесенное на вдохе и выдохе, превращалось в «guh arrrrr den». В этом разговоре о короле мы с императором вдруг поменялись местами, ибо я как дворянин был представлен королю в те времена, когда император был всего лишь молодым неприметным солдатом. Я смутился этой своей мысли, хотя и не надолго. Она не доставила мне ни малейшего удовольствия, поскольку оба мы были людьми, потерявшими свободу, потерявшими все. В этом отношении между нами не могло быть никакого соперничества, а если бы и было, то горькая победа по праву принадлежала ему, потому что у меня еще оставался сын. Он же потерял всю Европу, ее короны и троны, жену и ребенка и всю свою семью. Он потерял мир и сохранил только личную славу. И поэтому я не стал мешать ему рассказывать…
— По словам ее придворной дамы, госпожи Кампан, Мария-Антуанетта была не расточительна, но прижимиста, — сказал император. — И король тоже, недаром он имел обыкновение разрезать лист бумаги на осьмушки и исписывать их полностью, а его почерк становился все более мелким и сжатым под конец — лишь бы не начинать новый лист.
— Я думаю, что существуют некие степени экстравагантности, — сказал я, кое-что вспомнив.
Мой друг принцесса де Ламбаль, когда мы были в ссылке, поведала мне множество историй — ей и в голову не могло прийти, где и по какому случаю я их вспомню. Она рассказала, как Леонар, парикмахер королевы, поднимался на лесенку, чтобы изобразить в ее волосах старого короля, или его похороны, или хлебные бунты 1775 года. У всех тогда были большие головы с маленькими, белыми как мел лицами, притворно улыбающимися под слоем белил. Брови серые, как мышиные хвостики, красный свинец и кармин на щеках, в головах идеи Месмера и мошенника Калиостро (заново родившегося графа Сен-Жермена). Мария-Антуанетта и ее модистка мадемуазель Бертен ежедневно меняли моду. При фривольном дворе все было модой — сегодняшняя манера говорить, сегодняшняя острота и песня, сегодняшняя игра в pan-pan.[70]
Всякое стремление к образованности, выходящее за рамки интересов скучного короля, который ложился спать в одиннадцать часов, изгонялось, а королеве оставалось тем временем лишь пускаться в рискованные авантюры при лунном свете. То была всего лишь вызревшая в конце столетия, доведенная до крайности версия того, что всегда существовало при дворах. Но в голодающей стране это стало невыносимым.
Принцесса рассказывала мне о визите великой русской княгини Марии Федоровны в 1782 году. Великой княгине только что дали прочесть запрещенную пьесу Бомарше «Женитьба Фигаро». Эта вещь, как и книга Лакло «Опасные связи», высмеивала двор. Обе книги покорили Версаль, и их идеи нашли понимание в атмосфере опасного недовольства.
В Версале в театре Габриэль был дан бал в честь великой княгини. Всем дамам было приказано надеть белые атласные домино с фижмами и шлейфами. Когда они расхаживали и кружились под пятью тысячами свечей, вошла Мария-Антуанетта. Ее шляпа с белыми перьями, приколотая «Регентом», была надвинута на глаза цвета зимнего парижского неба.
Она надела «Регент», чтобы поразить, и преуспела. «Регент» нашел в ней свою первую красавицу. Его задачей стало усиливать и приумножать то, что имелось, будь то мощь или красота.
Еще принцесса де Ламбаль рассказала мне обо всех тех ночах в розовом саду в Багателе. Она описала один праздник в Трианоне, когда балетные актеры, одетые нимфами и фавнами, бегали среди деревьев, а музыканты играли на плоту среди озера, когда королева была в белом газовом платье, с цветами в волосах, а кардинал де Роган согрешил. То было начало дела о бриллиантовом ожерелье.
Именно тогда интрига, долгие годы развивавшаяся, расцвела, произведя главную интригу спустя десять лет по восшествии Людовика Шестнадцатого на престол. Ожерелье стоимостью миллион шестьсот тысяч ливров, самое дорогое из всех, когда-либо изготовленных, состояло из длинных низок и фестонов наилучших бриллиантов, какие когда-либо были собраны вместе, и превосходнейшим образом подобранных. Неприметная и сгорбленная мадам де ла Мотт уговорила кардинала Рогана купить это ожерелье, чтобы вернуть милость Марии-Антуанетты.
Ожерелье исчезло, ювелиру так и не заплатили. Состоялось судебное разбирательство в парламенте, и хотя Мария-Антуанетта выиграла дело, она проиграла. Император всегда говорил, что это дело с ожерельем стало одной из трех причин революции.
К тому времени Мария-Антуанетта отказалась от тяжелых драгоценностей и имела свои собственные бриллианты, вставленные в новые оправы в виде листьев и растений. Потом она утратила интерес и к ним. На церемониях у нее стали случаться судороги, она отложила в сторону свою алую шкатулку с драгоценностями и влюбилась в идеалы Руссо. Все эти драгоценности устарели; они годились лишь для мадам дю Барри, которая нуждалась в них, чтобы привлечь к себе внимание.
«Регент» в этом воплощении казался не более чем большой каплей росы на цветке из драгоценных камней — благородный варвар среди драгоценностей.
* * *
Мария-Антуанетта все еще подчинялась своим фаворитам и своему личному тирану — моде. После торгового соглашения с Англией при заключении мира в 1783 году пришла мода на английские сады и товары, ленты и экипажи. Двор был заинтригован малопонятными иностранными идеями вроде конституции, верхней палаты, нижней палаты, habeas corpus,[71] равновесия ветвей власти.