Когда Соня уставала от чтения, любимым ее занятием было совершать прогулки по Москве. Ей нравилось, что здесь нет ни одной широкой и прямой улицы, в отличие, скажем, от Петербурга и других европейских городов. Она знала по рассказам тетушки, что петербуржцы называли Москву большой деревней, но находила очарование в кривых улочках и зигзагообразных переулках, в маленьких домишках, похожих на флигеля усадеб.
Горбатая Тверская нравилась тем, что была горбатой, не стесняясь, а скорее гордясь горбом. Кузнецкий мост еще не утратил значения, которое имел сто лет назад.
Соня не ездила ни в Париж, ни в Берлин, но была уверена, что, если бы и посетила их, бульвары Москвы не променяла бы на Монпарнас и Тиргартен. Она не могла представить, что может быть милее широких бульваров Садового кольца, напоминающих причесанный лес. А Пречистенский, Тверской, Никитский, словно конь, вставший на дыбы, – Рождественский! Кремль казался каменным изваянием живой истории.
Но это давний сон. То, что сейчас происходило в душе, отстранило ее от всего, что не касалось любви к Лукомскому. Она поняла, что всякая борьба с этим чувством бессмысленна. За время с их первого свидания, когда она не могла произнести ни слова из тех, что собиралась сказать, Соня не пыталась возобновить неполучившегося разговора, который хотела вычеркнуть из памяти. И только сейчас почувствовала, что не может молчать. Нужно сказать ему все. Она грустно улыбнулась, вспомнив первое свидание с Петром. Неужели и сейчас повторится то же? Но сомнения эти ее ничуть не смутили. Сегодня решится все. Лучше смерть, чем такая затянувшаяся неопределенность.
Передохнув после дороги, она быстро собралась и вышла на улицу. Погода поменялась. Мелкие капли дождя смешивались с тающими в воздухе снежинками. Трамваи, облепленные пассажирами, как сахар муравьями, то звеня стеклами, то скрежеща колесами, медленно ползли по рельсам, как бы увозя последние надежды толкущихся на мостовой людей, не сумевших втиснуться в вагон или залезть на площадку. Казалось, их бока похожи на раздувшиеся щеки железного чудовища.
Соня пошла пешком. При других обстоятельствах путь от Чистых прудов до «Метрополя» в такую погоду казался бы нудным и долгим, но она ничего не замечала и двигалась по мокрым скользким тротуарам словно во сне. Вскоре оказалась у вертушечных дверей гостиницы. Обычно в них входят один человек за другим, и не замечаешь, как попадаешь в вестибюль. На этот раз было безлюдно, и ей пришлось одной толкать тяжелую дверь.
Предъявив фронтовое удостоверение, дававшее право пройти к Лукомскому по пропуску, выданному дежурным без предварительного телефонного звонка, Соня, узнав номер комнаты, в которой остановился Петр, поднялась на лифте, действующем на сей раз исправно, на четвертый этаж.
В номере Лукомского
У выхода из лифта Соня встретила молодую женщину с заплаканными глазами, теребившую в руках влажный носовой платочек. Увидев ее, та отвернулась. Соня вздрогнула от неожиданности. Плачущая женщина на фоне поблекшей роскоши гостиницы, переполненной торопливо проходящими фигурами военных, молодых и старых, седых и безусых, но одинаково деловых. Одно с другим не гармонировало. Смущенная, как бы выбитая из колеи, она подошла к двери номера, занимаемого Лукомским, и постучала. Дверь мягко открылась, и Соня увидела еще одну женщину, но не с заплаканными, а веселыми глазами.
– Вы к Петру Ильичу? – спросила она ласково и добродушно. – Он вас ждет. Раздевайтесь, пожалуйста. Дайте я помогу. Ваше пальто промокло. Погода ужасная. Вот вешалка. Повесим, чтобы быстрее высохло. Батарея у самой вешалки. – С этими словами она дотронулась до горячей трубы и тотчас отдернула руку. – Ну и топят сегодня. Балуют наших военных, – засмеялась она. – Они привыкли на фронте к холоду, и на месте администрации я бы так их не баловала.
– Даша! Что за пропаганду ты там разводишь! – послышался из соседней комнаты смеющийся голос Петра Ильича.
Волнение Сони достигло предельного накала, после которого наступает спокойствие. Когда при входе в комнату к ней кинулся мальчуган лет четырех и радостно захлопал в ладоши, крича: «Тетя пришла! Тетя пришла!», Соня, не узнавая собственного голоса, машинально произнесла:
– Какой славный карапуз!
Лукомский поднялся навстречу.
– Знакомьтесь – моя жена Даша. А это – Соня, – сказал он жене, – о ней я рассказывал…
– Много хорошего, – закончила за него Даша и крепко, по-мужски, пожала ей руку, заглянув в большие глаза, порывисто обняла и поцеловала.
– Вы, Соня, не только моего малыша покорили, но и суровую Дашу, – сказал Лукомский.
– Почему суровую? – засмеялась женщина.
– Потому что в политуправлении тебя все боятся.
– Не слушайте его, Соня. Впрочем, за этот год вы его видели больше, чем я: он не может обойтись без шуточек. Это хорошо, но давайте пить чай.
– Я уже пила, – проговорила Соня голосом, который опять показался ей чужим, и даже не столько чужим, сколько противным.
Она чувствовала себя, словно случилось что-то страшное, ошеломляющее, никем и никогда не предвиденное, но не с ней, а с кем-то другим. Вспомнилась женщина с заплаканными глазами: «Это случилось с ней, она плакала, а не я. Я пришла к Лукомскому по служебному делу и скоро уйду».
– Соня, присаживайтесь, расскажите, как и что. До сих пор не могу вспомнить без смеха вашего домоуправа. Ну и типчик!
Соня чувствовала: надо улыбнуться, иначе крах, – но не могла. Сделалось страшно, словно застряла в огромном болоте и нет людей, не стоит взывать о помощи, все равно никто не отзовется, остается – ждать гибели.
К ней подошел малыш и забавно протянул руки, прося посадить на тюлени. Соня почувствовала, будто болото внезапно высохло. Она подняла ребенка с такой женской радостью, словно мать, нашедшая потерянного сына. Эта сцена была так забавна, что Лукомский и Даша залились хохотом.
– Соня, милая, вы волшебница! – проговорила Даша. – Наш Сережка ни к кому не ласкается.
– А ты ревнуешь? – стараясь быть серьезным, спросил Петр Ильич.
– Ревную, ревную, – ответила Даша, смеясь, – но что я могу поделать, если Сережа так полюбил Соню. С любовью нельзя шутить.
– Да, да, с любовью нельзя шутить, – улыбнулась Соня, чувствуя, что снова входит в свой голос, и он не кажется ей чужим.
Будто искусные руки неизвестного мастера дотронулись до ее испорченного механизма, что-то подкрутили, и он ожил. Она без натяжек отвечала на вопросы, могла говорить сама, словно ничего не произошло. Казалось, все, что она испытала за это время, – наваждение, и это случилось с той незнакомкой, у которой были заплаканы глаза, а Соня все приняла на свой счет, а теперь опомнилась и осознала, что чужое горе произвело на нее такое сильное впечатление и она приняла его за собственное. В этом не было ничего удивительного, она знала по опыту, иногда чужая беда может так потрясти душу и доставить такую боль, при которой забываешь, где твое, а где чужое.
За столом разговор зашел о том, почему Даше не хочется работать в одной воинской части с мужем. Лукомский подтрунивал, что, должно быть, он ей надоел и она хочет от него отдохнуть. Даша, понимая, что это обычные шутки, начала объяснять Соне свои соображения.
– Фронт есть фронт. Нельзя впутывать в него семейную жизнь, во-первых, это смешно, а во-вторых, крайне неудобно.
– А в-третьих? – спросил Лукомский.
– В-третьих, – засмеялась Даша, – хочу, чтобы ты отдохнул от меня.
– Слышите, Соня, как она все переворачивает.
– А я без тебя скучаю, – раздался голос Сережи.
– Тогда поступим так: ты останешься со мной, а мама поедет одна.
– Тогда я буду скучать без мамы.
– Вот видите, – вмешалась в разговор Соня, – вам надо быть вместе.
– Не я, – воскликнул Лукомский, – а Даша не хочет работать не только в одной части, но даже на одном фронте.
– Неправда! – перебила Даша. – Фронт не имеет значения. Я говорю только о воинской части.