Наконец сеанс закончен, бумаги подписаны. Бродский, уложив палитру и кисти, удалился. Стенографистка вышла из кабинета. Анатолий Васильевич стал собираться в Кремль. Зазвонил телефон. Нарком поднял трубку.
– Слушаю, товарищ Фотиева! Еду, еду, через десять минут буду на заседании. Что, отложили? На завтра в тот же час? Хорошо, хорошо. А я думал, Владимир Ильич собирается сделать мне головомойку за опоздание. Завтра? Нет, завтра буду минута в минуту. Ах, простите, забыл об одном деле. Скажите, товарищ Фотиева, Владимир Ильич у себя? Да? А можно соединить меня с ним? Попробуете? Хорошо! Подожду.
Через несколько минут Луначарский услышал в трубке знакомый голос.
– Да, это я, Владимир Ильич. Пользуюсь вашей свободной минутой, чтобы сообщить о важном предложении, которое, полагаю, будет полезным для финансов страны. Что? Ну конечно нашей. Сегодня утром меня посетил один амстердамский банкир. Он приехал по поручению группы крупных капиталистов Европы с предложением золотого займа в пятьсот миллионов франков. Условия? Об этом он не говорил. Почему ко мне, а не к наркому финансов? Не знаю. Может, решил сначала прозондировать почву. Но выгода очевидна. В данный момент мы нуждаемся в золоте, и получить в кратчайшие сроки пятьсот миллионов – сказка. Именно сказка. В прямом смысле слова.
Анатолий Васильевич замолчал и слушал несколько минут.
– Вы думаете? Ни на йоту не верите? Шарлатан? Неужели? Как им сейчас верить? Раз так, то конечно, но вид у него внушающий доверие… Я в этом деле неопытен, но… Что? Гнать в шею. Ко мне никаких вопросов нет? Все идет гладко. Школа номер семь? Точно не знаю, по-моему, все школы освобождены от «постояльцев». В одной еще ютятся? Именно в седьмой? Сегодня же проверят. Военные организации не чинят препятствий, но, очевидно, в седьмой засиделись. Приму срочные меры. Что? О завтрашнем заседании? Разумеется, знаю. Товарищ Фотиева сказала. Что? Нет, нет, – засмеялся Луначарский. – Буду секунда в секунду.
На этом разговор с Лениным закончился. Луначарский опустил трубку. Ему было грустно, что он чуть не попался на удочку амстердамского банкира.
– Товарищ Ивнев! Завтра надо поехать к Склянскому с письмом. Сегодня мы его набросаем. Школа номер семь до сих пор не освобождена. Об этом сказал Владимир Ильич. Как мы прозевали? Поговорите с заведующим школьным отделом, пусть объяснит, в чем дело, хотя теперь поздно. Или знаете что, съездите туда сами, у вас все получается гладко. Не позже двенадцати часов дня завтра я должен иметь резолюцию Склянского об освобождении школы.
– Сделаю, Анатолий Васильевич!
– А сейчас я продиктую ему письмо.
Заведующий красными чернилами
– Вам очень спешно? – спросил секретарь, рассматривая мой мандат.
– Даже срочно. Я от Луначарского.
Секретарь, не читая, вертел мандат. В комнату вошел адъютант Склянского. Секретарь задумчиво взглянул на него.
– Не знаю, как быть…
– А что? – осведомился адъютант, стряхивая с обшлага новенького френча пепел от папиросы, зажатой в уголке тонкогубого рта.
– Да вот, к товарищу Склянскому.
– Он уехал.
– Срочно от Луначарского, – вмешиваюсь я.
– По какому делу? – спросил адъютант, перекладывая папиросу в другой уголок рта.
– Он об этом узнает из письма Луначарского.
– Ах, у вас письмо? Иван Николаевич, – обратился он к секретарю, – примите и зарегистрируйте письмо товарища Луначарского.
Секретарь задумчиво посмотрел на меня. Я вынул письмо из портфеля:
– На конверте написано: «Передать лично»!
Секретарь перевел задумчивый взгляд на адъютанта. А тот бросил папиросу в огромную урну, стоявшую в углу комнаты, и сказал:
– Если товарищ Склянский уже приехал, я ему передам.
Приняв молодецкий вид, он вошел в кабинет заместителя наркома. Пробыв там минут пять, вышел, вынул из кармана галифе кожаный портсигар, достал папиросу и обратился ко мне:
– Товарищ Склянский просит вас войти.
Захожу в огромный кабинет. Зам. наркома приподнялся и жестом указал на стул. Прежде чем сесть, вручаю письмо Луначарского. Когда Склянский ознакомился с ним, он слегка улыбнулся и сказал:
– Конечно, я это сделаю, Анатолию Васильевичу не могу отказать, хоть выполнить его просьбу нелегко: помещений у нас мало, иначе я не сидел бы в этом плохоньком и далеко не вместительном особнячке. Совнарком разрешил нам реквизировать не только дома толстосумов и дворянчиков, но и школы, если там не идут занятия. Школа, о которой пишет Анатолий Васильевич, относится к этой категории. Но раз ваш шеф заявляет, что она срочно нужна Наркомпросу, мы ее освободим.
С этими словами он взял ручку и обмакнул перо в чернильницу, а когда вынул, был крайне удивлен, что оно оказалось сухим. Лицо его нахмурилось. Он нервно нажал кнопку звонка. Вошел секретарь.
– Пожалуйста, – холодно проговорил Склянский, – попросите ко мне заведующего красными чернилами.
– Слушаюсь! – Секретарь исчез.
Через минуту дверь приоткрылась, и в кабинет проскользнул молодой человек в гимнастерке. В руках у него была большая бутыль красных чернил. Он очень ловко и осторожно наполнил чернильницу, не пролив ни одной капли.
Пока молодой человек занимался своим делом, Склянский ни разу на него не взглянул, а когда тот вышел, взял письмо Луначарского и размашисто, большими буквами наложил резолюцию: «Немедленно передать здание школы Наркомпросу». Протянув его мне, сказал:
– Вот и все. – Чувствуя, что я хочу его о чем-то спросить, добавил: – Этого достаточно, чтобы небольшая воинская часть покинула школу немедленно.
– Значит, письмо с вашей резолюцией показать тамошнему начальнику?
– Совершенно верно.
Склянский приподнялся несколько выше, чем когда я вошел, и, прощаясь, произнес:
– Передайте привет Анатолию Васильевичу. – И добавил, улыбаясь: – Можете не скрывать, что исполнить просьбу нелегко: надо искать помещение для эвакуации части, а это трудно при нынешних обстоятельствах.
Когда я вышел из кабинета, вспомнил, что не взял свой мандат, но секретаря не было.
Заметив, что я чего-то жду, ко мне подошел молодой человек в гимнастерке, который заведовал красными чернилами.
– Простите, – обращаюсь к нему, – я хотел бы повидать секретаря.
– Подписал? – вместо ответа спросил он полушепотом.
– Подписал, – отвечаю почти машинально. – Но где секретарь?
– Он вам очень нужен?
– Я забыл взять мандат.
– Это можно сделать и без него. – Молодой человек подошел к письменному столу, порылся в бумагах, нашел мандат и протянул его мне.
– Благодарю вас! – Я спрятал документ.
Мне очень хотелось спросить: «Вы ведаете красными чернилами во всем здании или только в кабинете Склянского?» Но воздержался, боясь обидеть его.
Взглянув на часы, подумал: «Еще успею повидать Луначарского в Наркомпросе».
Разговор в Трехпрудном
Я простудился и несколько дней не выходил из дома. Как-то так один за другим, не сговариваясь между собой, навестить меня зашли Осип Мандельштам, Борис Пастернак и Велимир Хлебников. Где находился Мандельштам – была поэзия, хотя сам он не любил читать стихи, а иногда даже сердился, когда его об этом просили. Борис Пастернак тоже не особенно охотно выступал, в противоположность многим, мечтающим, чтобы их просили.
Разговор зашел о поэзии. Мандельштам сказал:
– Стихи должны убивать или возрождать, сжигать, как огонь, или обжигать, как лед! Быть бальзамом или плетью. А если они не то и не другое – значит, это манная каша, которая не нужна никому, кроме беззубых стариков и старух. Каша остается кашей, ни изюм, ни миндаль ей не помогут.
Хороших поэтов, я говорю о живых, у нас наперечет, а хороших стихов и того меньше. Трагедия русской поэзии в том, что у нас нет Белинского. Читатели, как бы образованны они ни были, – это стадо овец, которые не могут без пастуха. Эту роль в литературе играл Виссарион Григорьевич. Поэзии необходим критик, как живому организму вода. Без умного, скромного, совестливого, нащупавшего пульс подлинной литературы критика поэзия не может быть выведена на свет Божий. Она будет существовать вечно, но жить в потемках, никому не ведомая и не нужная. Не путайте поэтов со стихотворцами. Эти всегда будут наполнять здания редакций, конференц-залы академий и дворцы владык, и среди этих толп раз в несколько веков вы найдете Гете, Державина, Пушкина. Страшно делается, когда вспоминаешь наших критиков. Айхенвальд, Измайлов, Арабажин, Антон Крайний… Не благодаря им, а вопреки Блок стал Блоком, а Гумилев – Гумилевым…