Спустя час рабочие в дальнем конце вагона стучали костяшками домино, у них шел десятый или пятнадцатый кон. А мы все еще сидели за столом, ворошили бумажки, двигали банки, отыскивали не замеченные раньше продукты. Мы давно насытились, но не могли себя заставить добровольно прекратить пищевую вакханалию. Наши помутневшие глазки отыскивали в груде мусора все новые годные к употреблению кусочки, крошки, ломтики. Мы съедали их без желания, почти через силу, пропихивая то, что застревало в горле, хлебным мякишем.
Мы не могли позволить выбросить остатки продуктов на помойку. Во время плавания мы раз и навсегда пересмотрели отношение к еде. Мои знакомые и сейчас удивляются, что я чуть не ложкой, давясь, пропихиваю в пищевод кусок недоеденной столовской котлеты. Я не могу его отнести в посудомойку. Я помню болтанку из морской воды и вареную плесень от «Геркулеса». К старому, легкому отношению к еде возврата нет!
Салифанов приподнял кусок газетки и увидел наши, с которых все и началось, банки тушенки и сгущенки. Он тяжело глянул на меня и взял консервный нож.
«Он вскроет банку, и придется есть! — ужаснулся я. — Некуда уже!»
Едой заполнен желудок, пищевод, гортань, кажется, частично даже легкие. Я наполнен продуктами под завязку!
Салифанов вздохнул, словно сожалея о том, что делает, ткнул банку острием ножа. Я обреченно потянулся к ложке.
Мы съели сгущенку. В кильватер ей отправили тушенку и три своих сухаря. Первый раз в жизни я наелся до боли. Не до тошноты, не до чувства тяжести в желудке — до боли! Мы сидели, боясь шевелиться и глубоко дышать. Я ощущал себя заполненной под самый верх кастрюлей, чуть наклони — выплеснется через край. Переждав боль, мы, боясь треснуть от неудачного движения по швам, пыхтя и отдуваясь, переваливаясь с боку на бок, поддерживая руками выпирающие животики, выползли на воздух. Сели в тень под вагон. Пахло раскаленным на солнце металлом, мазутом и пустыней. И еще пахло морем. Ветер, перескакивая раскаленные щебенистые просторы Усть-Урта, доносил до нас соленый, столь много говорящий запах Арала.
— Море! — сказал я, вдохнув ноздрями воздух. Салифанов тоже потянул носом:
— Он самый, Арал!
Замолчали каждый о своем.
Память зацепилась, потянула ниточку воспоминаний, стала виток за витком распутывать клубок прошедших событий. Я вспоминал первую ночную вахту — тишину, серп луны, висящий на топе мачты, уютный свет керосиновых ламп, протяжные вздохи волн. А ведь это прошлое, раз я его вспоминаю…
Возле станционного домика ветер крутит обруч небольшого смерча. Он втягивает внутрь воронки мелкий песок, сухие ветки, кусты перекати-поля, поднимает их и, забавляясь, вертит в высоте, сталкивая, перемешивая пустынный мусор. Я сижу посреди плато Усть-Урт на безымянном разъезде, рядом с которым шуршит смерч. Я ничему не удивляюсь, ничего не желаю, ничего не боюсь.
Мои ступни упираются в раскаленный металл рельса, по которому я очень скоро приеду домой.
Странно, меня почти не трогает эта мысль. Я отвык от дома, Челябинска, города, суеты. Я сижу в центре пустыни Усть-Урт, и мне просто хорошо. Я вспоминаю море, вахты, острова, встречи и не спешу домой…
Глава 26
Троллейбус был полон.
— Следующая остановка «Школа», — объявлял водитель и долго хрустел микрофоном о панель.
Я стоял, притиснутый к поручням, возле окна. На улице осень и дождь. Капли барабанят в металлическую крышку, в стекло. Кажется, они летят прямо в лицо, в открытые глаза. Но стекло останавливает их полет, капли разбиваются вдребезги, расплываются прозрачными кляксами и сползают вниз. Пассажиры напирают со всех сторон, вдавливаясь в мое тело своими коленями, локтями, сумками, зонтиками. Троллейбус заносит на поворотах, и тогда вся масса пассажиров задней площадки наваливается на меня, распластывая по окну. В этот момент я ничем не отличаюсь от капель, бьющих в стекло с другой стороны. Я тоже готовлюсь расплющиться и стечь вниз. На остановках, нарушая все законы физики, утверждающие, что металл не обладает свойствами резины, впихиваются новые пассажиры. Кто-то удобно размещается на моей ноге. Я выдергиваю носок ботинка из-под каблука и уже не могу отыскать свободную площадь пола, на которой умещал свою подошву.
«Лучше никуда не ездить», — мысленно изрекаю я не самую оригинальную мысль.
А еще на улице осень. На душе тоскливо, словно и ее мнут, давят плечами и коленями. Сосед справа, бесцеремонно распихивая пассажиров, начинает протискиваться к выходу. Толпа шевелится, возмущается, расступается.
На секунду образуется узкий тоннель, в который я, используя мгновение, пропихиваю свое тело. Люди смыкаются сзади, выдавливают меня к выходу. Мое тело несет, словно в бурном потоке. Меня толкают, пихают в бока, словно я не живой человек, а какой-нибудь чемодан.
Пытаясь остановить хаотическое движение (мне еще ехать целую остановку), я ищу зацепку. Наконец, в самый последний момент, перед провалом открытой двери, я нащупываю поручень, смыкаю на нем свои пальцы. Поручень рвется из рук.
«Прямо как румпель руля…» — думаю я и, вдруг отстранясь от окружающего, ясно вспоминаю, как вижу…Мертвая зыбь гонит водяные валы с кормы. В ладони, как испуганный зверек, бьется румпель. Он пытается выскользнуть из-под моей навязчивой опеки, он устал от двух противоборствующих сил, выворачивающих его в разные стороны — моих рук и набегающего потока воды. Стрелка компаса «плавает» по шкале. Где север — поди узнай.
Над головой, как дырки в черном мешке, светятся яркие южные созвездия. Иногда кажется, что мотающийся по сторонам топ мачты дотянется до них, сковырнет с бархата небосвода звезду, и она, рассыпаясь серебром, шлепнется на настил.
Еще десять минут — и я вползу в теплую нору спального мешка. Всего десять минут до абсолютного счастья. Теперь я дотерплю. Десять минут — это так мало. Многие счастья годами ждут.
Близко на басах ревет волна. Сейчас она высунется из темноты, хлестанет сзади, натворит бед и черной кошкой, изгибая хребет-гребень, уползет в темноту. Я напряженно вслушиваюсь, стараясь угадать, откуда последует удар.
Под шальным порывом плот уваливается под ветер, подставляет волне борт. Гребень с рывком валится на настил, пенными пальцами хватает, сдирает с моих товарищей полиэтилен, втискивается меж их плотно сжатых тел струйками воды. Я, торопясь, отрабатываю поворот вправо. Плот скользит по склону волны, выравнивается.
— Лево тридцать! — бойко командую я сам себе.
— Есть лево тридцать! — дублирую, как положено на флоте, полученный приказ.
Доворачиваю плот до нормы.
— На курсе!
— Так держать!
Маленький плот настырно ползет по поверхности Аральского моря, переваливаясь с волны на волну. Маленький человечек, вцепившись в румпель, держит очередную вахту. Он мечтает о сне, о доме, о нормальных бытовых условиях.
Он не догадывается, что вырос из старой сухопутной жизни, о которой мечтает, как подросток из детского пиджачка. Не надеть его — лопнет под мышками.
Он не догадывается, что через месяц, имея все желаемое, он будет мечтать об этих мокрых, трудных, бессонных, трижды проклятых минутах.
Он мечтает о сне, о доме, о нормальных бытовых условиях. Простим ему эту маленькую слабость…
Плот переваливается на волнах, а сзади катятся, катятся, катятся сто, тысяча, десять тысяч точно таких же волн…
— Курс зюйд-зюйд-вест по компасу! Так держать!
— Есть так держать!
Послесловие
Когда-то мы, люди, как любые другие сухопутные обитатели, вышли из океана. И предали его, навек оставшись жить на земле. Наверное, за это океан отомстил нам, лишив умения чувствовать себя «как рыба в воде».
Мы освоили прибрежные зоны и ощущаем себя в этой узкой полосе достаточно вольготно. Порой мы решаемся побарахтаться в сотне метров от берега. Нас заботливо отгораживают от моря цепочкой буев. Но даже здесь мы делаем попытки утонуть и, если, хлебнув несколько глотков морской воды, не обнаруживаем дна под ногами, испытываем чувство обреченности, которое по силе может быть сравнимо только с чувством радости при соприкосновении наших пяток с донным песком.