К тому времени, когда я впервые повстречалась с Халиком, шел мне, помню, девятнадцатый год. Иной раз, по вечерам, потея и отдуваясь за расписной чашкой чая (чаевничали родители обычно в тесном кругу, попросту так: вдвоем), отец уже говаривал матери: «Надобно сплавлять с рук-то, слышь? Товар ненадежный. Лучше сбыть его, покуда не залежался...» Как оказалось, они решили выдать меня замуж за Гапсамата — парень этот, не такой уж и молодой, работал подручным у моего отца и был человеком основательным, из тех, кто нажитое не растрясет и своего не упустит, да еще, говаривали, привез из дальних земель большой сундук добра. Жил он неподалеку от нас, в Новой же Слободе, Этот Гапсамат и был к нам однажды приглашен и поутру явился. Родители мои тогда, помню, разлетелись к нему без оглядки, чуть ли не пыль из-под ног у гостя смахивали, усадили Гапсамата на почетное место. К столу позвали и меня. Гапсамат оказался невысок, но кряжист и будто налит здоровьем. Он протянул мне упругую короткопалую ладонь, сел, но смотрел упорно и неотрывно на отца, временами выбрасывая из себя какие-то щепки-слова. Я разливала чай... Подручный отца мне не только не понравился, но был даже неприятен, и... помню, я сильно встревожилась.
Шумно отхлебывая из блюдечка, прочно держа его короткими пальцами, он издавал горлом какой-то странный звук, словно рубил что-то внутри себя, и с толстых лиловых губ его срывалось корявое:
— Нтэк, значится. Ндэ-э... нтэк вот. Оно ничего-о.. Ничего ты, говорю, жизнь-то свою отстроил, Гибау-абзый, нтэ-эк. — Вслед за этими словами в горнице повисало тяжелое молчание, глушившее отзвуки неожиданно высокого голоса Гапсамата.
Когда опорожнено было по чашке чаю, отец, сдвинув на затылок богатую, в золотом шитье тюбетейку из черного бархата — обычно он хранил ее на дне окованного сундука и вынимал лишь в особо торжественных случаях, — смахнул со лба капельки пота и значительно откашлялся. Поглаживая заскорузлыми пальцами небольшие усики и остроконечную, чуть отливающую серебром бородку, он обратился к Гапсамату:
— Ты, Гапсамат, слышал небось, как оно в народе-то говорится? Живучи одной головкой, и обед, мол, варить неловко, а? Птички, божии созданья, паруются да гнездышки вьют, чтобы птенчиков там и прочее... Вот и человеку, говорю, самое что ни на есть милое, найти пару себе и гнездышко поустроить. Как ты на это смотришь?
И в один миг мне стало понятно, куда клонится затеянное родителями приглашение, торжественное чаепитие, топорный гость Гапсамат... конечно же! Он и раньше, бывало, захаживал к нам, но никогда не проходил далее сеней; вызывал из комнаты отца, шушукались они там в темноте, передавали что-то друг другу, и отцов помощник быстро исчезал, не поздоровавшись и не прощаясь со мною.
— Нащет гнездышка это ты верно приметил, Гибау-абзый, прямо в точку! — услышала я скачущий тенорок Гапсамата. — А ежели ты мне подмогнешь, пару себе найти будет очень даже запросто. Ты жизнь знаешь хорошо, опыту у тебя достанет, давай уж, подсобляй как можешь... — он перевернул свою пустую чашку и поставил ее на блюдце.
Отец долго и безуспешно пытался уговорить гостя еще на чашечку, но Гапсамат не согласился; вскинув голову, он смотрел на меня открыто и пристально, красивые глаза его сощурились, взгляд стал юрок и оценивающе-неприятен, прошла секунда, гость наш поднялся и заторопился уходить. Отец вышел вслед за ним в сени, провожать, и я слышала, как они быстро и негромко переговаривались там; на душе у меня сделалось тревожно. Зная привычку отца уславливаться твердо и данное слово неукоснительно выполнять, я была уверена, что не сегодня-завтра разговор о Гапсаматовом «гнездышке» возобновится.
Они не знали еще, что в сердце моем жил другой парень — Халик, квартирант наших соседей. Был он полной противоположностью Гапсамата: высокий, подтянутый офицер с пронзительно синими глазами, в ладно подогнанном кителе защитного цвета, с лейтенантскими погонами на широких плечах. Выглядел Халик много моложе и был, разумеется, красивее Гапсамата... Когда со светлыми ведрами на расписном коромысле выхожу я по воду, мигом распахивается калитка соседей, и вот уже Халик глядит на меня с нескрываемым восхищением.
— Здравствуй, соседушка, что, за водою пошла? — говорит он ласково.
— Да вот, по воду собралась... — отвечаю я, волнуясь. Разговор, конечно, глупый — чего там спрашивать да отвечать, когда я стою с коромыслом на плечах! Но от того, что он здесь, рядом, и смотрит как-то уж очень тепло, в душе моей растет какая-то спокойная и твердая вера — в себя, в жизнь, как это приятно! Чувствую, даже не оглядываясь: он все смотрит, смотрит мне вслед, пока не уводит меня, не скрывает по-деревенски заросшая травой извилистая тропинка.
Мы еще ни разу не встречались с ним наедине, не было у нас ни одного свидания, поэтому, хоть и чувствую я его неравнодушие ко мне, сердце глупое терзается мыслью: «Кто же, кто та счастливица, которую любит Халик?!» Помню, я даже ревновала к ней — неизвестной, а скорее всего, и несуществующей девушке.
В тот безрадостный день, когда в гостях у нас побывал Гапсамат, я, как уже говорила, сильно встревожилась. К вечеру меня вконец обуяли страх и тоска, мне не сиделось на месте; пошла наполнила водой все бочки и кадушки в саду и избе, но и потом каждую минуту вскакивала и подбегала к окну, выглядывая, не возвращается ли Халик с работы.
Его все не было.
С двумя большими ведрами, прикрытыми сверху старым тряпьем, вернулась из столовой мама. Прошла быстро на кухню, промыла принесенные очистки, кожуру, остатки поставила варить — обычно я помогала ей делать эту каждодневную работу. Но сегодня душа моя не лежала ни к этой работе, ни к дому, ни к хозяйству. И когда по комнате, проникая из кухни, распространился резкий кислый запах, настроение у меня было испорчено начисто.
Пришел отец, скинув грязную рабочую одежду в дровяном сарае (спецовка его противно пахла, мехкомбинат — не парфюмерная фабрика), долго и старательно умывался за беленой печью. На дворе стемнело, пал поздний вечер, но отец отчего-то затеял побриться, щелкая языком, с хрустом скоблил щеки и под носом, оставляя ниточку жестких усов. Когда же он полез в сундук и вынул бархатную с золотом тюбетейку, я забилась в самый темный угол, сидела молча, с одной удручающей мыслью: «Ужель опять этот Гапсамат притащится?» Нет, к счастью, Гапсамат в тот день так и не появился. Но мама приготовила стол будто для гостей, словно бы к празднику: Свежее масло, бавырсак, чак-чак[36], янтарный сотовый мед.
Меня очень мягко, но настойчиво позвали к столу.
Я вышла.
Чай пили молча. Отец щипал бородку, кряхтел, покашливал — я догадывалась, что ему хочется сказать мне что-то важное, догадывалась, конечно, и что именно. Через некоторое время он вышел в сени и возвратился с небольшим свертком в руках. Развязывал его медленно, мне показалось даже, что он сильно взволнован. Затем, чуть отступив, отец расплеснул по высоко и пышно убранной кровати — это была моя постель — волну переливчатого, ослепительно белого атласа.
— Рокия, дочка, подойди поближе, взгляни-ка, нравится тебе? — спросил он с широкой улыбкой.
— Нравится, — ответила я, единственно не желая огорчать его. До атласа этого мне не было никакого дела.
— Ай, красота-то какая! И откуда только ты достал такую хорошую вещь? — сказала и мама, подыгрывая отцу.
— А Гапсамат принес. Вдвое, говорит, заплатил, ну и бес с ним, зато вот какое добро отхватил. Ловкий парень!
Он, собрав блистающую волну с кровати, шагнул ко мне, приложил, откинув голову, оглядел струящуюся полосу и меня за нею, пощелкал языком: «Ну и ну!» Только вдруг увидев мое сумрачное и темнеющее лицо, свернул материю и бросил ее обратно на кружевное покрывало.
В это мгновение твердо постучали в дверь, и, пока родители собирались с мыслями, в комнату вошел Халик. Он был в милицейской форме! Мама побелела как мел и упала на стул; отец трясущимися руками пытался запихнуть атлас под подушку.