8
А тетка Магиша на новом месте видела необыкновенный сон. Будто бы пришла к ней сама покойная старуха Юзликай и требует злата-серебра. И надето на Юзликай длинное черное платье, такое длинное, что волочится прямо по земле. Землю метет. А в руке у старухи будто бы можжевеловая палица на манер кистеня. Но, может, и не кистеня, а чего-нибудь другого. Только взмахивает Юзликай этим можжевеловым посохом и надвигается на тетку Магишу, да так грозно, и требует отдать ей заветный, пуще глаза сберегаемый Магишею узелочек с драгоценным богатством. Ох! Тетка Магиша крепко-накрепко цепляется за узелочек свой, жмет его к сердцу, но он будто бы сам собою выскальзывает из ее рук и уплывает. Хочет крикнуть тетка Магиша, только не может она крикнуть, голос из нее не выходит, еще глубже забирается вовнутрь, хочет бежать в страхе, только не может она уж и бежать, ноги ее не слушаются, прилипают к земле. А узелок ее заветный — вот-вот! — вплывает в руки старой Юзликай, смеется старуха во весь рот и уносит куда-то ее богатство...
Проснулась тетка Магиша от испуга в холодном поту, глаз у нее подергивался и кололо в затылке. Оказалось, старик бросил ей на грудь свою костлявую, но тяжелую руку; тетка Магиша убрала ее и, радуясь, что этакие страсти, слава аллаху, обернулись неправдою, полежала еще, собираясь с духом и слушая гулкие удары сердца. Однако страх что-то не унимался, и тогда она разбудила Шавали и рассказала ему свой сон.
Старику до смерти хотелось спать.
— Курице завсегда пшано мерещится, — буркнул он сердито, — эк, как тебя пробирает с этим проклятым узелком! До конца дней, видать, мучиться станешь... — и, перевернувшись на другой бок, тут же захрапел.
Тетка Магиша, не умея объяснить, зачем вдруг приснилась ей в новом доме старая Юзликай, долго тревожилась и прикидывала так и сяк; под самое же утро, устав пугаться, она незаметно заснула. А заснув, опять увидела сон, да, пожалуй, удивительней прежнего. На этот раз Юзликай показалась ей в длинном и белоснежном платье, реяла она где-то над полями по вершине холма, легко так, чуть задевая о земли можжевеловой палочкой, и от земель поднимался чистый серебряный звон, а с неба падали к ним сияющие лучи солнца; белое платье старухи в том лучистом сиянье переливалось и искрилось так, что даже было больно на нее и глядеть.
Но вот на том месте, где земли коснулась палочка Юзликай, возник дом и стал расти и превратился в сверкающую вышку. Коснулась в другой раз — и появилось зеленое дерево, и раскинулось в стороны, и обратилось в шумящий листвою пышный сад. А за садом уже показались белокаменные палаты большого города, старая Юзликай плыла все выше по небесной лучистой реке, и за нею рождались все новые сады, дома и прекрасные, белые в голубом просторе, города. Поначалу тетке Магише и во сне почудилось недоверчиво, что это будто бы сон, и она яростно спорила с собою, но потом пришло к ней твердое убеждение, будто бы и не сон это вовсе, а явь, да такая хорошая явь, что, даже и проснувшись, она, не желая расставаться с увиденной красотою, полежала немного с закрытыми глазами (если взглянуть на окошко, сон, говорят, мигом позабудется). В толковании этого сна сомнений уже быть не могло — не иначе как к богатству, к достатку, к будущей хорошей жизни! И тетке Магише стало очень радостно оттого, что старая Юзликай, хоть и не сразу, а все же приснилась так счастливо и удачно; она, забыв все прошлые обиды, причислила ее благодарно к лику святых и подумала, что наверняка спустилась Юзликай в сон ее прямо из рая.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
1
В начале ноября на землю Татарии пришел из Москвы высокий правительственный указ.
Растущий рядом со старинным татарским селом на берегу степного Зая новый город нефтяников именовать впредь городом Калимат и обозначить его на всех географических картах страны.
В официальном порядке утверждаемое через газеты, вписанное в деловые бумаги и документы слово «город» как-то особенно легко и радостно вошло в обиход жителей его; в бараках, коттеджах и недавно построенных больших каменных домах кипела уж новая городская жизнь, сплетались радость и слезы, молчали обиды, смеялось счастье, и со звоном сдвигались чарки в честь славных трудовых побед, — дай бог, далеко не последних, на радость себе и дружному, вечному народу Советской страны; в родильных же домах врачи записывали в свои журналы имена первых потомственных горожан, и счастливые ошалелые отцы разносили по дорогам буровых неизведанное волнующее событие — дочь Калимата, сын Калимата!
Голубые, чистые окна домов нового города согревались теплотой человеческих душ, обрамлялись белоснежной каймой занавесок, вспыхивали ало-красными цветами роз, герани и бальзамина; словом, вечное и великое действо жизни продолжалось, шло своим чередом.
То, что заставило старого мастера Лутфуллу Диярова забить тревогу, кажется, медленно, но неумолимо сбывалось, правда, заглушенное звуками фанфар и грохотом аплодисментов... После установления замечательного рекорда имя Тимбикова появилось во всех газетах. Карим теперь ездил на большие и значительные совещания, где собирались многие известные люди страны, говорил от имени нефтяников Татарстана прекрасные, написанные кем-то слова, давал корреспондентам короткие и, откровенно говоря, весьма натужные интервью, то есть и сам тоже становился довольно знаменитым человеком. Вот тут и обнаружилась одна, весьма непривлекательная черта его характера, определившая во многом и саму судьбу Карима. На поверку оказалось, что отличался он таким узким кругозором, что едва ли разбирался в сложных современных проблемах технического производства. Да и не стремился к тому. И природные ростки внутренней культуры и те постепенно в нем высыхали от ослепляющего жара нежданной славы, от неумеренных похвал.
Умные люди в таких случаях не впадают в самообольщение, стараются избавиться от своих недостатков, стремятся к знаниям, к культуре. Людей, подобных Кариму, даже если на их долю и не приходится столь головокружительный успех, но которые, хоть и застенчиво, сами убеждают себя в том, что они всего достигли, ожидают в жизни серьезные потрясения, ибо в самоослеплении своем перестают они расти духовно, теряют даже те прекрасные качества, какими наделила их природа, — мельчают и опустошаются сердцем и, не желая смириться с этим, начинают искать утешения в других ценностях и привязанностях, заполняя духовную пустоту чем и как придется...
В конторе, где работал Карим, служил некто Абдульманов, знающий инженер, человек вполне интеллигентный, чересчур даже утонченный, эстет до мозга костей. Жил он уединенно и даже отчужденно, на мир глядел через пожелтевшие страницы редких книг, сквозь стекла затуманенных мечтаньями очков, к тому же совершенно не выносил грубости рабочих-нефтяников, а их замысловатая ругань приводила его в ужас — оттого и на буровые выезжал он только в случае крайней необходимости, а дело от этого страдало.
Однажды пришлось ему все-таки сказать: место твое, товарищ Абдульманов, видимо, не здесь, среди огрубевших в нелегком труде людей в брезентовых, пропахших мазутом куртках; быть бы тебе воспитателем в пансионе благородных девиц, а поскольку таковых теперь не имеется, читать бы тебе лекции о правилах хорошего тона всяким там прелестным балеринкам. Голос у тебя тихий, обращение деликатное, вообще ты человек очень деликатный, — одним словом, дали ему деликатно понять, что в услугах его более не нуждаются. И вот этот самый инженер Садриман Абдульманов, покидая теперь уже навсегда нефтяной Калимат, решил перед отъездом пригласить к себе на чашку кофе и рюмку коньяку знаменитого мастера Карима Тимбикова, чтобы и в расстроенных своих чувствах порядок обрести, и поговорить о том, что томило его всегда, и оставить на прощание о себе добрую память, — словом, как сказали бы нефтяники, потрепаться и душу отвести. Держа в длинных белых с отполированными ногтями пальцах пузатенькую розового стекла рюмку с золотистым «Камю», он говорил Кариму тихо и проникновенно, вглядываясь в какой-то ему одному известный, далекий мир: