Арслан чувствует зверский голод, во рту у него скапливается слюна — сплевывает, шевелит разомлевшими от жара печи ногами.
— Послушайте, други, давайте-ка разделим все запасы пополам: так оно будет лучше.
Оборачиваются к нему. В сдвинутых на переносице бровях — немой вопрос: для чего?
— До утра еще далеко. Без еды не дотянем: загнемся.
Согласны. Хаким-заде, собрав всю пищу рядом с собой, делит ее надвое. Одну половину заворачивает обратно, вторую раскладывает на четыре примерно равные кучки и просит Шапкина отвернуться:
— Кому?
— Сиразееву.
— А это?
— Арслану!
— А это?
— Хаким-заде!
— А вот это?
— Михаиле Шапкину!
Откусывая понемногу хлеба с колбасой, запивают обильно горячим, пустоватым чаем. От чая, разливающегося жарко по жилам, от уютного ничегонеделания вокруг сияющей печи клонит ко сну, смыкаются глаза — хорошо бы вздремнуть малость, положив голову хоть на круглый булыжник, все равно бы мягко... Нельзя. Висят на буровой трубы-«свечи», ждут. Нельзя. Первое испытание. Эх, растянуться бы, подрыхнуть...
Арслан подымается, натягивает, морщась, не просохшую еще, тесную куртку. Встают, выходят. Сразу за дверью — буран. Кидается, завывает, скручивает холодом тела, бросает в лицо колючим снегом — невольно втягиваются в воротники застывшие шеи, слетает с губ проклятие. Гуськом, цепляясь— друг за друга, проходят через мостки. Над буровой ночь. Буран. Лампа под колпаком все мечет тревожные тени.
Ровно четыре часа ушло на то, чтобы поднять с глубины тысячи семисот метров инструмент, заменить истершееся долото, вновь опустить «свечи» в забой и приступить к бурению.
Ребята выдохлись окончательно, сказать, что устали, как собаки, — значит, ничего не сказать. Под ногами хлябало, чавкало, булькало: глинистый раствор, вытекающий из труб, смешался с мокрым, бесконечно утомительным снегом; работать в такой жиже становилось все труднее. Чуть не рассчитаешь очередной шаг — и будь здоров, бултыхаешься по колено в грязи, выбираться из которой сплошное мучение.
Арслан, измотанный не меньше других, понимает, что парни уже на грани срыва и держатся, лишь стиснув накрепко зубы, оттого не так быстро свинчиваются соединения труб и не так рьяно берутся буровики за ключ Орлова[29], болтающийся над ними на веревке, кажемся, не менее устало. Верховой уже не справляется споро с поданными «свечами», и ребята частенько застывают оторопело, сбиваются с привычного ритма. Это уже становится довольно опасным, что значит — чуть зазевался, и выпавшая труба может ушибить кого-нибудь, а то и прихлопнуть насмерть. Арслан очень собран, он работает обдуманно и точно. Помогает ли ему чувство ответственности за товарищей или просто он оказался самым выносливым — силы в нем пока не на исходе, и, кажется, можно выстоять еще до утра, только бы перебороть сон... Но, взглянув на предельно изнуренные лица ребят, заметив, как покачиваются они на ходу, он начинает сомневаться в этом: нет, пожалуй, не выстоять, вот-вот повалятся они со слабеющих ног. А надо бы выдержать, выдержать испытание настоящее, будничное и тяжкое, чтобы знать: бригада может работать, бригада должна работать — впредь ей ничего не страшно. Выдержать!.. Помнится, в партизанском отряде по трое суток без сна, без малейшего отдыха — и все-таки не ныли, не сдавались. Идешь, бывало, по лесу, день, другой, а чащобе зимней ни конца, ни края; бесконечно идешь, идешь... Вокруг тихо, страшно, темно, давит нелегкое снаряжение, ноги увязают в снегу, одну вытащишь — другая, но только склонишься... Тр-ррак! Арслан, вздрогнув, открыл глаза, оказывается, выскочил из рук и пронзительно крякнул рычаг тормоза. По спине пробежали горячей струйкою мурашки, и, поняв, что чуть не уснул, он вздрогнул еще сильнее, оглядел быстро буровиков: не заметили? Нет, у них самих дела круто заварены, хорошо хоть за собой уследить, по сторонам глядеть некогда..
Арслан с силою нажал на рычаг, инструмент, прогибаясь, увлек звенящую трубу и нырнул в забой; воздух, зажатый в недрах лебедки, ухнул, словно выкрикнув: «У-уф! Готово!», и с шипеньем вырвался наружу...
...Вновь собрались в культбудке, чтобы перекусить остатками еды и хоть немного отдохнуть. В тепле моментально разморило, клонило неудержимо ко сну, слипались глаза, и к ногам как будто привешены были пудовые гири, так тяжело их стало подымать. Вагап Сиразеев сидел на скамейке, смолил папиросину да так и задремал — окурок, выпав изо рта, пустил на мокрой куртке последнюю бьющую струйку дыма, угас; Хаким-заде, пытаясь противиться сну, натирал кулаками красные веки, двигал яро кожею лица, и только один среди них, Михаил Шапкин, поглядывал почти свежо — ему наплевать, холодно ли, тепло ли, — не пронимали его ни мороз, ни усталость. Этот вообще какой-то железный: выпьет иной раз препорядочно, однако ни в одном глазу, будто и капли не брал. Нервов, короче, у Михаила Шапкина — ровный нуль; и он измотан не меньше, но невозмутим. Пока вскипала в старом, громадном чайнике вода, Сиразеев и Хаким-заде уснули и вовсе непробудным сном, Арслан с трудом выдерживал наскоки дремливого забытья, оттого пошел к телефону и, сосредоточиваясь, стал названивать по всем вспомнившимся номерам. Он подолгу ожидал ответных гудков, но телефон не работал, видно, связь была еще не восстановлена, и в трубке на всех линиях и по всем номерам ответ был удручающе однообразен: пустая, ватная тишина.
Когда забурлил кипяток, они с Шапкиным на скорую руку заварили чай и принялись тормошить, расталкивать своих грузно спящих на скамейках товарищей. Те просыпались от толчков и встряхиваний на краткий миг, неосмысленно хлопали глазами и тут же отключались — бесполезно было говорить им что-либо, поэтому, догадавшись, Арслан принес полное ведро снегу, и «несознательным» буровикам докрасна натерли лица: после этого сон у них на время пропал. Поднялись, выпили до дна изошедший паром чайник и вновь отправились на буровую.
Светало уже. Буран, кажется, терял хватку — ветер определенно утих, снег падал реже и мягче. Даже столь коротенький отдых влил в джигитов новые силы, они веселее работали, пошевеливались, шутили насчет такого полного «выруба», то есть мгновенного своего засыпания, через некоторое время и в самом деле разошлись, стали поворачиваться на полную катушку. А утренний бодрящий свет разгорался все ярче, поднимал упоительно настроение, и забывались, как обычно, ночные трудности, тогда казавшиеся просто жестокими.
В каждом росло гордое и радостное чувство: победили, выстояли, сделали-таки почти невозможное! Об этом звенели, ударяясь друг о дружку, уходящие в глубь земли трубы, об этом шептал выфыркивающийся из лебедки сжатый воздух, об этом пели в вышине стальные тросы — победа!
И люди слились с этой неуклонно поднимающейся волной успеха, труда, выполненного долга всею душой своей и предвкушали уже сделать многое еще до приезда смены... как вдруг обломилась «собачка» элеватора.
Хаким-заде и Сиразеев одновременно свистнули с протяжным разочарованием, махнули Арслану: «Стоп, приехали!» Тот подошел, взял в руки упавшую оземь «собачку», повертел в руках, объявил усталым, потускневшим голосом:
— Идите, друзья, отдыхайте, на сегодня все.
Парни, разумеется, упрашивать себя не заставили, мигом забежали в культбудку и через минуту самое большее спали кто где в самых немыслимых позах.
Арслан же заснуть не мог долго. То, что работа вахты оборвалась вдруг в самый надежный, казалось бы, момент, когда позади были и бесноватый буран, и оглушающая ночь, огорчало его так сильно, что становилось плохо, тошно глядеть на буровую... Зло берет, ей-богу! И надо было ей именно сегодня сломаться, этой проклятой «собачке»!..
Он кусал от досады губы и, с сожалением посматривая на сквозящие через окно блики утра, думал об этом с глухой, невольной обидою, потом наконец задремал; с полчаса примерно путался в похожих и на сон, и на явь вычурно-нелепых виденьях, хотел было уже подняться, выйти на воздух, но незаметно уснул по-настоящему. И тут же резко проснулся: бил ему в лицо из раскрытой двери холодный ветер, летело от порога хрипящее дыхание загнанного человека, и в первое мгновенье Арслану показалось, что это очередная сумбурная картинка полусна.