– А я знаю? – ответила невидимая Люся.
– В общем, найдут. Главное – отделение травматологии. Огромное вам спасибо. За добросердечие.
Он положил трубку и засмеялся.
– Чуть не сказал: буду рад помочь при случае. А такие люди суеверны. Напугались бы еще, не пошли бы. Не обманут, сходят? – Я пожала плечами.
– Ну, будем надеяться.
– А может, домой? – спросила я,
– Пожалуйста, – согласился он. – Идешь. Падаешь. С тебя стаскивают твои золотые сережки, перстни…
– Сережки и перстни – так, бижутерия, я ж не дура – на Первый Перспективный в золоте ездить.
– Н у, тогда лишат тебя, бесчувственную, чести и достоинства. А скорее всего – замерзнешь. Климатит тебе такая картинка? – спросил он, как девочку, с которой, чтобы завоевать ее доверие, говорят специальными детскими словами.
– Не климатит, – сказала я.
Головокружение не прошло, и боль не прошла, но спасительно хотелось спать.
Меня отвели на второй этаж, в палату, я упала на кровать и с блаженством заснула.
Проснулась рано – от неуюта казенной постели, от головной боли. И тут же, словно почувствовал момент моего пробуждения, в палату заглянул мой врач. Обрадовался так, будто не чаял увидеть меня живой.
– Как дела, хорошая моя?
Я поморщилась.
– Ничего, все будет тип-топ. Ты лежи, старайся поменьше ходить пока. На всякий случай. – Он придвинул табурет к постели, сел. – Давай, что ли, познакомимся. Давид Давидович.
Я назвала свое имя.
– Вот что, девочка. Мое дежурство закончилось. А вечером опять появлюсь. И в травмпункте, и здесь. Вот что. Не знаю, было у тебя сотрясение или нет. Теперь, скорее всего, есть.
– Это как?
– Упала ты, голубушка. А я не успел тебя удержать. Упала и ударилась. После укола. Я не спросил тебя, переносишь ли ты новокаин. А должен был спросить. Сестра видела, а она меня, мягко говоря, ненавидит.
– А если не мягко говоря?
– Если не мягко – такого и слова нет. В общем, виноват я. Отвернулся, недоглядел, ты упала. Я, конечно, могу оправдаться: в кабинете должно быть специальное хирургическое кресло, тысячу раз я им говорил. Кресло, а не стул расшатанный. Но мои оправдания уже никого не будут интересовать. Меня с почетом – на пенсию. Мне ведь давно пора на пенсию. Теперь слушай дальше. Я не пытаюсь тебя разжалобить, имей в виду. Но я не хочу на пенсию. Мне там нечего делать. Я люблю, да нет, это не любят, – я привык резать и штопать. У меня еще много сил. Тебя это не касается. Твое право – жаловаться из меня. Я тебе сказал то, что хотел сказать. Вот и все.
Давид Давидович смотрел на меня спокойно, готовый и любому моему ответу. Он действительно сказал то, что хотел, и не стыдился своих слов.
– Новокаин ни при чем, – сказала я. – Сотрясение мозга сразу было. Я же симптомы знаю: голова кружится, тошнота.
– Знание – сила. Но не болела ведь голова?
– Нет.
– А теперь болит?
– Да.
– Потому что ты треснулась головой о каменный пол. Это очень удобно – каменный пол. Мыть легко, уборщицы довольны. А то, что камень в пыль стирается…
– Пыль, – сказала я.
– Что?
– Зима какая пыльная, правда? Странно, правда? Пыльная – зима.
Он подумал.
– Да… – И вдруг: – Я не люблю природу. Не вижу, не понимаю.
– Какая в городе природа?
– Какая-то есть все-таки. А я – не вижу. Мне все равно. Пыльная там зима или снежное лето – все равно. Я бы вот хотел, чтобы были деревянные полы, чтобы яркие шторы на окнах, стены в уютных обоях, а не в этой краске говнистого цвета.
Нет, он не хвалил себя косвенным образом, высказывая свои мечтательные мысли. Он говорил то, что хотел говорить. И наверное, всегда так делал. В отличие от меня.
Мне захотелось сказать ему приятное.
Я тихо сказала:
– Наверно, вы были замечательно красивый мужчина, Давид Давидович.
– Был?
– Господи, простите дуру. Вы и сейчас…
– Ладно. Я тебя вылечу, – наклонился он ко мне, – а потом своей любовницей сделаю. Ты поймешь у меня, был я или есть!
Я вспомнила рассказы о любвях молоденьких женщин к пожилым мужчинам – и, не верившая до этого, вдруг сразу поверила. И даже задним числом в ту историю, что рассказали недавно: женщина, кандидат наук, под сорок, милая, муж на восемь лет моложе, поехала в Москву на научно-практическую конференцию (они почему-то все – научно-практические). Конференция длилась неделю, и она успела за этот срок влюбиться в седовласого академика восьмидесяти трех лет – и осталась с ним жить. У профессора, кроме возраста, еще и простатит, и другие болезни, в общем – недееспособен. Слушайте, говорила я, не надо про любовь, ясно же, что расчеты тут как раз научно-практические. Нет! – горячо отвечали мне, любовь до гроба, никакой корысти, ей-богу!
До гроба? Ну, значит, недолго осталось…
Мне дали какие-то таблетки, что-то вкололи.
Принесли завтрак. Я, оказывается, лежачая.
Манная кашка, жидкий чай.
Ничего. Я и дома-то не лучше завтракаю – если завтракаю вообще.
Заставила себя съесть кашу.
Значит, уже настроила себя на болезнь – и на последующее выздоровление, для чего надо быть послушной, соблюдать распорядок и рацион, пусть даже он основан на принципе «лопай, что дают».
Соседки по палате завели унылые разговоры, посматривая в мою сторону. И хочется спросить, и – вдруг что-нибудь такое, о чем слушать будет неприятно?
Сама расскажет.
Расскажу, ждите.
Долго будете ждать.
Лишь в больнице понимаешь, к какой тонкой прослойке общества относишься.
Я закрыла глаза: почему-то опять одолевал сон.
Итак, я нахожу человека, который бросил в меня банку.
Прокрутим бытовой вариант, самый пошлый. Он ведь возможен – так почему не прокрутить?
Итак, мне открывает мужланище в майке, живот свисает на тренировочные штаны, лицо красно, шея красна, кисти рук красны, глаза синие (потому что в синих глазах видней красные прожилки). И я начинаю орать. Почему бы и нет? Я иногда умею – как все. «Часто иногда», – говорит мой племянник. Ему шесть. Красавчик, весь в моего брата. И в меня, может быть. «Часто иногда я думаю», – говорит он. Мать, учительница русского языка и литературы, поправляет его: «Или часто – или иногда!» Он озадачен.
«Ладно, часто», – соглашается с неохотой. Я понимаю его. «Часто иногда» – точнее. Иногда – это те действительно редкие моменты, когда он сосредоточенно о чем-то думает. И в большинстве этих редких моментов он думает как раз о том, о чем хотел рассказать, но его перебили. Вот и получается: «часто иногда».
– Ты, жирная тварь! – ору я. – Забыл уже? Ты забыл, гад, как выкинул банку в окно, сукин сын? Ты швырнул банку и поехал дальше, а я по твоей милости чуть не стала инвалидом! Да! Ты попал мне в глаз, я чуть не ослепла, толстая твоя морда! И я пришла тебе плюнуть в харю, хотя и знаю, что таким, как ты, все равно!
– Чего? Ты докажи сперва, сука! – орет он. – Щас ухерачу по рылу, вообще ослепнешь!
И тут я влепляю ему пощечину.
Он этого не стерпит – ни от кого. Ни от отца, ни от матери, ни от Господа Бога. Он в ответ бьет меня кулаком. По рылу меня ухерачивает, как и обещал.
Из рыла брызгает кровь.
Довольный таким быстрым и ярким результатом, он бьет снова и еще, я падаю.
Он вдруг понимает, что если я нашла его из-за какой-то банки, то эти удары тем более не прощу. Он понимает, что должен меня убить. Другого выхода просто нет.
Решившись, он становится спокоен. Он связывает мне руки и затыкает рот. Смотрит, нет ли кровяных пятен на полу. Есть. Вытирает. Больше на полу пятен не будет – он подстилает под меня, грубо переворачивая, большой кусок полиэтилена. Вот теперь можно сделать что угодно. Но просто убить – это просто убить. Раз уж на это идти, то надо выжать из ситуации все. Он так привык. Значит – сперва изнасиловать. Он не спешит, торопиться некуда. Он разводит мои ноги в стороны, привязывает одну к дивану, другую к тяжелому креслу. Привязывает и руки, вытянув их вверх. Середина тела пусть остается свободной, пусть брыкается. В некотором отношении это даже лучше.