дало совсем другое равенство в явную пользу Глеба, то есть почему там сопротивление практически отсутствовало?..
Он не понимал Дашу, он при всем желании не мог ее понять!.. По-прежнему Глеб Голованов — беспорядочный, недоучившийся, бесхарактерный, нетвердый в поведении — вызывал в нем неодолимое отталкивание. Он сам, правда, выступил в его защиту, но это не имело отношения к его личным симпатиям или антипатиям — заявил протест с правовой точки зрения. И, даже признавая за стихами Глеба скромные достоинства, он не признавал за их автором права на неорганизованность и слабоволие. Но поди ж ты — именно эти качества каким-то парадоксальным образом оказались более действенными, чем его, Виктора, организованность и воля!
А Владимир Михайлович и его новый знакомый перенеслись уже в самые высокие сферы, в космос.
— ...Циолковский писал об этике космоса. Была ли в этом мистика? — не нахожу, скорее, это была наивная философская поэзия, — проговорил Владимир Михайлович, листая какую-то тонкую брошюрку. — Поинтересуйтесь, советую, — занимательное чтение. По Циолковскому, этика космоса — в полном уничтожении страданий. И если представить себе, что это писалось в провинциальной Калуге одиноким чудаком, учителем арифметики!.. Вот послушайте: «Нигде не будет никаких страданий и ничего несознательного, — прочел Владимир Михайлович. — Не будет страданий от смерти, убийств, неудовлетворенных страстей, от боли, голода, жажды, холода, ревности, зависти, унижения...» Наивно, конечно, и прекрасно, право же...
Застеснявшись, Владимир Михайлович закрыл книжечку и отвернулся, чтобы поставить ее в шкаф.
В другое время Виктор непременно высказался бы и об этике космоса, — его возбуждали эти вечерние дискуссии, эта насыщенная мыслью, как электричеством, атмосфера встречных поисков. Но сегодня он не проронил ни слова, подавленный банкротством всемогущей, казалось бы, логики, которое он так больно переживал.
Заговорил гость Владимира Михайловича, и было заметно — он сам не без удовольствия себя слушал:
— К счастью для человечества, его страдания никогда полностью не прекратятся. — Он выдержал паузу, чтобы можно было по достоинству оценить сказанное. — Изменятся источники страдания, голод, холод, политическое угнетение будут, надо надеяться, уничтожены на всей планете. Но останутся разлуки, старение, смерть, трагедия непознанного... А в конце концов, останется страдание от сострадания — вероятно, самое чистое! И еще: сознание несовершенства, самое спасительное! Слава богу, конечно, иначе людям грозило бы нечто подобное энтропии — всеобщее эмоциональное равновесие.
Оба — Владимир Михайлович и его гость — рассмеялись, они нравились друг другу.
Вскоре блестящий молодой человек ушел, любезно попрощавшись с Виктором. И Владимир Михайлович, милый, увлекающийся добряк, стал на все лады превозносить своего нового знакомого. Впрочем, тот действительно являл собою незаурядную личность: двадцати двух лет он окончил университет, в двадцать шесть защитил докторскую диссертацию по теории плазмы, а несколько месяцев назад завидно женился — свадьба была отпразднована в «Метрополе» — на одной из красивейших московских невест, известной киноактрисе; в довершение всего он имел первый шахматный разряд. Было удивительно, что этот баловень судьбы, так щедро одаренный природой, говорил о вечности человеческих страданий, — что знал он о них?!
— Э-э, Виктуар! — спохватился Владимир Михайлович, только сейчас заметив неладное со своим учеником. — А ну исповедуйся.
— Не в чем, Владимир Михайлович, — сказал Виктор.
Чтобы не выдать себя, он встал и подошел к раскрытому окну. Он уже не хотел ни помощи, ни добрых советов, да и что можно было ему посоветовать, если сам математический разум оказался беспомощным в его беде...
Вокруг была ночь: небо вызвездило после ливня, и внизу, точно отражение этой звездной бесконечности, миллионами огней светилась Москва. Там, как и в небе, были свои скопления и туманности, знаки Зодиака, потоки метеоритов, свой Млечный Путь, протянувшийся по центральным магистралям, по мостам, через Красную площадь. И Виктор с башенной высоты, на которой он находился, созерцал сейчас как бы самую бесконечность. Одна неисчислимая галактика, небесная, встретилась с другой, тоже неисчислимой, — земной, и они перелились одна в другую.
Владимир Михайлович подошел сзади к Виктору, обнял и сжал его остренькие плечи. Эта утешительная ласка лишила Виктора самообладания, — на мгновение в глазах у него замерцало, затуманилось, и, ужаснувшись тому, что он плачет, он неизъяснимым усилием остановил слезы, — оставшись в нем, они словно бы затвердели. Пытаясь освободиться от их тяжести, Виктор чуть визгливым голосом стал рассказывать о суде.
— Кто меня удивил, — это отчим, Федор Григорьевич. Он всегда казался мне ограниченным, хотя и порядочным, — сказал Виктор. — Очевидно, мир держится на скучных людях.
— Разве есть скучные? — сказал Владимир Михайлович. — Есть наше нелюбопытство к ним...
Высокий, выше Виктора на голову, он сверху вниз изливал на него сияние своих огромных, увеличенных очками глаз, опушенных необыкновенно мохнатыми ресницами... Однако же скучные люди существовали, и, вероятно, сам Виктор, по мнению Даши, тоже был скучным. Но что это значило: быть скучным?
Виктор осторожно высвободился из-под руки Владимира Михайловича. Он стоял, опираясь кончиками пальцев о подоконник, маленький, прямой, весь подобравшийся. И новое ощущение родилось в нем: он словно бы из окна воздушного корабля вглядывался не в звездную бесконечность полуночи, но в свое бесконечное будущее. Предчувствие жизни, еще предстоявшей ему, — этого грозного чуда жизни — проникло в его душу. И он увидел всю ее — свою дорогу: долгий труд, никогда не кончающийся поиск — числа, числа, числа, лаборатория, университет, опять лаборатория, одинокое, без любви, восхождение на высоту — в эту минуту все еще одна лишь женщина существовала для него... Ну что же, он свободно выбрал свой путь, и он готов был, что бы впереди ни ожидало, пройти его до конца.
28
К шести, как было условлено, Орлов на своем мотоцикле заехал за Белозеровым. Валентина Ивановна, объятая тревогой, вышла на улицу проводить их, и Белозеров обещал обязательно к ночи вернуться, а если задержится, то позвонить. Он был весел, шутил с Колькой, смеялся сам, поцеловал ее при всех, сел в коляску мотоцикла, помахал рукой — и они умчались с Орловым на этой небесно-синей, трескучей машине.
Днем они уже виделись: Белозеров в киоске справочного бюро в течение десяти минут получил адрес своего однополчанина и отправился к нему; к счастью, у Орлова был выходной.
— Комбату три — гвардейский! — закричал он, столкнувшись с Федором Григорьевичем во дворе. — Если везет, так уж во всем... Я боялся, ты на работе. Но сегодня я бы тебя все равно разыскал, вызвал бы по радио. У вас так практикуется?
— Ну, это сложное дело. Пошли в дом, познакомлю тебя с женой, — позвал Орлов. — Хорошо, что приехал, я уж не знал, как быть...
Он тоже был обрадован и сказал, что не один раз звонил Белозерову, но не заставал его дома.
— Успокой ты мою душу, — взмолился он, — забери свои часы — именные же, ну как можно?.. Тебе их и носить.
Белозеров отмахивался, смеялся, а потом, блестя горячими глазами, спросил, где они могли бы спокойненько наедине потолковать.
— Военная тайна, комбат! — объяснил он.
И Федор Григорьевич повел гостя в глубину двора, к гаражам, куда и сам направлялся. В одном из этих кирпичных сарайчиков, рядом с «Волгой» оперного артиста, за которой Орлов ухаживал, приютился и его голубой ИЖ-49.
— Продаю, — объявил он, положив руку на сиденье своего мотоцикла. — Не интересуешься? Ищу покупателя... Ты погляди — вечная машина.
— Вижу — музейная вещь... В скифском кургане откопал? — Белозеров сам же гулко расхохотался. — Погоди продавать, она еще сгодится нам.