— Знаете, — сказал, смеясь глазами, Шувалов. — Знаете, что я получил в подарок, когда мне исполнилось девятнадцать? Новенький парабеллум, который сняли с пленного подпоручика.
— Вот, вот... — Андрей Христофорович тронул Шувалова за рукав. — Что же мы сегодня такие добренькие стали?.. Что это? Тоже закон для стариков?
Они остановились перед потоком, залившим тротуар. В бегущей воде колыхались разноцветные отражения огней, опрокинутые силуэты домов, фонарей, деревьев. Спасаясь на каменной кромке тротуара, отряхивала брезгливо лапки полосатая кошка. Говор и смех далеко, как над рекой, разносились в напоенном свежестью воздухе. Вечер после грозы и впрямь дышал половодьем, весной, рождая весеннюю, полную надежды смуту в душах.
— Что же это, Иван Евменьевич? — добивался ответа Ногтев. — Почему мне не поверили, моему опыту, наконец? Даже если в данном случае обвинение было... — допускаю это — было недоработано. Я не пессимист, и я не хочу никого пугать.
— Вот и спасибо! — Шувалов словно бы от души порадовался. — И оставайтесь оптимистом.
Он и сам не очень понимал, откуда у него это превосходное настроение. Ведь ничего, в сущности, за этот вечер для него лично не изменилось. Из клиники его отпустили домой неохотно, после упорных просьб, с массой всяких лечебных предписаний. Да он и не обманывался: он знал, что болен неизлечимо, — болен состарившимся телом, изношенным сердцем: ложась в постель, он не был уверен, что утром проснется, сердце болело каждую ночь. Тем не менее недели через две он собирался — если не случится худшего — вернуться в свой обширный кабинет, чтобы вновь погрузиться в очередные служебные дела, планы и проекты, осуществления которых, он, возможно, уже не увидит... Но сейчас Шувалову, как в те девятнадцать лет, чудилось, что всё вокруг — и этот небывалый город, который он отвоевал в семнадцатом, и этот вечер со стихами и с грозой, и еще множество таких же необыкновенных вечеров — опять и навсегда были «для него» и что в мире не кончилась и никогда не кончится весна с живым холодком в порывах ветра, с бурливыми ручьями, с девчоночьим смехом в тумане, с огнями, дробящимися на бегущей воде.
— Не хочу пугать, — тоскливо повторил Ногтев, — но извините!.. В семнадцатом мы разоружали юнкеров, а сегодня сами разоружаемся.
— Полноте, Андрей Христофорович! — Шувалов просто не в состоянии был рассердиться. — В семнадцатом я разоружал юнкеров для того именно, чтобы сегодня девятнадцатилетнему парню легко дышалось. И если это так, а это так... Они же молодцы все, и этот шпингалет с его презумпцией, и девчата... Девушку заметили, белокурую воительницу? К ним сегодня с пустыми словами не подходи — закусают. Они же все родились свободными людьми — вот в чем главное! Это решающее: родиться со свободой в крови. Да и сам поэт... Стишки у него так себе, но что-то в них есть...
— Вы Голованова одобрили, даже когда заключение делали, — сказал Ногтев.
— Одобрил? Ну, это не совсем точно. Но и судить его было не за что. Это уж на вашей совести, Андрей Христофорович!.. Парень — что же?.. Парень своей дорогой идет. Коммунизм — это не только материальное изобилие, это не только каждому по его материальным потребностям, это каждому и по его духовным потребностям.
И Иван Евменьевич открыл вдруг для себя, что здесь, в этой сегодняшней встрече, и кроется причина его отличного настроения.
— Мы всё ищем в нашей молодежи полного повторения самих себя, — проговорил он. — Но это бесполезно... Молодежь — с тем, что в ней есть, и с хорошим, и с плохим, — это наше продолжение, наше — в тех условиях, которые мы же для нее создали. А в общем, что там ни говорите, — в общем, мне эта публика понравилась.
— Ну нет, в головановщине я не повинен, — сказал Ногтев.
— Вот уж и «головановщина». — Иван Евменьевич искренне засмеялся. — А ведь и правда — вы в ней не повинны... На вашей душе, если уж говорить серьезно, — на вашей душе более тяжелые грехи. Но не будем сейчас серьезно...
Андрей Христофорович хотел было запротестовать, потребовать объяснений, спросить, какие его грехи имеет в виду уважаемый товарищ Шувалов. Но его охватило физическое изнеможение, он даже почувствовал тошноту.
В молчании они добрались до угла, и Шувалов объявил:
— Вот я и дома. До свиданья, Андрей Христофорович! Советую: горяченького чайку и баиньки. Привет вашей супруге.
Глава многочисленной семьи, Иван Евменьевич не допускал, что человек его примерно возраста живет один. Ногтев, услышав этот привет жене, дико, почти с ужасом взглянул на Шувалова.
...Девочки-одноклассницы проводили Глеба и Дашу до остановки троллейбуса, а сами побежали на метро. Глеб молча озирался, как бы не зная, куда сейчас направиться.
— Ты очень устал, да? — подождав, сказала Даша. — Измучился?
Самой ей хотелось смеяться, танцевать, пойти куда-нибудь, где светло, шумно, празднично.
— Устал?.. Наверно... — отозвался Глеб. — Да нет, ничего.
— Что с тобой? — спросила она.
— Знаешь... — Он откинул голову и прикрыл веками глаза. — Мне хочется поклясться в вечном служении... принести присягу...
— Какую? Кому? — Даша изумилась.
Он не услышал; взглянув на нее, он вдруг спросил:
— Ты приедешь зимой к нам? Ты же обещала приехать?
Даша давно ждала этого вопроса, и ее «конечно, приеду» было давно приготовлено, но сейчас что-то воспротивилось в ней. Слишком много отдала уже она Глебу волнений, забот, мечтаний, от многого отказывалась ради него, и теперь, когда тучи над ними рассеялись, он мог бы, кажется, что-то сделать и для нее, хотя бы выказать к тому готовность.
— В сущности, теперь ты можешь и не уезжать, — сказала она. — Никто не станет тебе больше портить жизнь.
— Вот именно: никто, кроме, кроме... Пойдем, что же мы стоим?..
Они медленно двинулись к следующей остановке троллейбуса. Вдоль тротуаров еще струились проворные ручьи, воздух был наполнен влагой, все вокруг лучилось и блестело: асфальт, витрины магазинов, мокрые плащи пешеходов, машины... И Глеб заговорил:
— Знаешь, у меня такое чувство, точно бога не было, точно он умер и вдруг оказалось — он жив...
— Что с тобой? — повторила Даша.
— Ну да... То есть я опять знаю, для чего я живу и ты... Ты, может быть, только не догадываешься еще.
— Ты знаешь, для чего я живу? — как бы обиделась она.
— Знаю... — Он повел головой, показывая на улицу, на дома, на людей, что шли рядом, обгоняли или шли навстречу. — Ты понимаешь, произошло невероятное!.. Вот они собрались сегодня на суд. И каждый из них пережил в своей жизни такое!.. Каждый перенес невероятное! И все вместе они совершили своей жизнью чудо. И все вместе они и есть бог — люди, народ... И они — они поверили мне... а, собственно, я ведь еще ничего... Так, одно только предположение, только надежда... И если б я мог принести сейчас присягу...
— Положим, уже не только надежда, — сказала Даша, — слушай, пойдем куда нибудь, посидим. Мне что-то не улыбается сейчас домой...
— Отлично, пошли! — воскликнул Глеб. — Я сегодня располагаю возможностями, честное слово! Этот подонок Вронский прослышал про суд, явился утром и принес деньги. Надеюсь, сказал, что мое имя не будет упомянуто, вы же джентльмен, Голованов. Вот подонок!
— И совсем напрасно ты промолчал, что он эксплуатировал тебя... — сказала Даша. — Вронский тоже народ, по-твоему?
— А, черт с ним! Вронский не народ... Так ты приедешь к нам? Честное слово, я уже не представляю, как я буду без тебя.
Он оставался верен себе — ее друг и избранник, его беспокоило лишь то, что будет с ним, — подумала Даша.
— Я собственно, мог бы завтра уже полететь... или послезавтра, — сказал он. — Я хочу уехать... Уланов, вероятно, прав. Но надо еще пойти к нему.
Она подалась к Глебу и взяла его под руку.
— Что? — спросил он. — Что, старушка?
— Ты же можешь не торопиться теперь... Давай несколько дней проведем просто так, будем ходить куда-нибудь, поедем за город. Ты же все-таки победил... Я говорила, помнишь, я говорила: все будет хорошо.