Белозеров был растревожен — растревожен не самой панорамой, этой гигантской — ничего не возразишь, — приятной по краскам картиной, изображавшей, однако, не войну, а, скорее, игру в войну, увлекательную, как спортивное состязание. И конечно, картина была лишь слабым эхом, отдаленным отзвуком того, что действительно происходило у русской деревни Бородино, западнее Можайска, сто пятьдесят лет назад, 26 августа 1812 года... Представить всю ярость и весь подвиг того сражения затруднился бы даже он, Белозеров, а уж он-то знал, что такое война! За тринадцать — четырнадцать часов, всего только за один день, пока атаки, в которых уничтожались целые дивизии, сменялись контратаками, и тысячные массы конницы сшибались с другими тысячами всадников, и сотни пушек били прямой наводкой, с нескольких метров, картечью в сомкнутые, марширующие со штыками наперевес колонны пехоты, — здесь, на этом небольшом, всхолмленном поле между Старой и Новой Смоленскими дорогами, полегло сто тысяч мужчин, сто тысяч самых храбрых и сильных, — за один лишь летний день, пока солнце описывало свою дугу от восхода до заката. И каким бы игрушечным и фальшиво-нарядным ни было изображение битвы, сделанное художниками, Белозеров, глядя на картину, видел сейчас не тот полуторавековой давности бой, что мог возникнуть в его воображении, но словно бы и непрекращавшийся, вечный ужасный бой, и вечный солдатский подвиг. Ведь совсем недавно, а для него, Белозерова, почти что вчера, на этом открытом, с редкими рощицами, поле они вновь бились — непобежденные солдаты Бородина! — прикрывая дороги, ведущие к Москве. И их оборону майор Белозеров видел уже воочию, в реальной жизни...
Тогда, осенью сорок первого, он был послан из штаба армии для связи с дравшейся под Бородином стрелковой дивизией полковника Полосухина. На пути в дивизию его машину обстрелял с воздуха немецкий истребитель — как отчетливо, как ясно все воскресало в памяти — машина загорелась, он добирался пешком, ползком, тащил на себе раненого шофера, ефрейтора Колоскова. И он видел, как перед Багратионовыми флешами — оплывшими спустя более чем столетие земляными насыпями, где когда-то истекли кровью наполеоновские корпуса Даву, Нея и Жюно, — догорали на черной, опаленной земле немецкие танки.
Был ветреный день с бегущими просветами лазури на облачном, меняющемся небе, лес облетел, одни дубы не сбросили еще своей кованой листвы. К утру все покрывалось белесым, бертолетовым налетом инея, к полудню оттаивало, почва начинала сочиться, и там, где отдавали богу душу гренадеры Кутузова, умирали на мокрой земле стрелки Полосухина. Водитель Колосков всё просил: «Товарищ майор, не оставляйте... хотя б до медпункта... Товарищ... не дайте помереть... санитаров покличьте...», а потом ахнул, как будто изумившись, и сразу отяжелел. И множество других Колосковых, стрелявших из залитых водой окопов, встававших с гранатами навстречу врагу, измазанных глиной, неуклюже падавших, истошно кричавших, утихших с побелевшими, серо-голубыми лицами, пронеслись перед Белозеровым, пока он смотрел на раскрашенное, подсвеченное электричеством полотно, изображавшее, по мнению художников, Бородинское сражение. Гусарские ментики, расшитые золотыми шнурами, и оперенные шлемы тяжелых кирасир мешались в его глазах с кожаными шлемами танкистов, с заляпанными грязью шинелями пулеметчиков. Он снова как будто был в бою, снова сражался, не то на задымленной, заваленной трупами батарее Раевского, не то в обескровленных боевых порядках Полосухина.
Из этого сна наяву его вывел строгий учительский голос девушки-экскурсовода, подошедшей со своей группой.
— Не разбредайтесь, товарищи! Давайте сюда, ко мне!.. Бородинское сражение оказало значительное влияние на дальнейший ход Отечественной войны, — озирая слушателей быстрым взглядом подведенных глаз, сказала девушка. — Кутузов, опираясь на стойкость солдат и воинское умение командиров, разбил все замыслы Наполеона.
Белозеров прислушался. «Звонкая пичужка какая, — подумал он снисходительно. — Ну, а что же?.. Все правильно: и стойкость, и умение — всё так...»
Кольку потеснили от перилец, ему стало плохо видно, и он тронул дядю Колю за руку — пора им было уходить.
— Да, брат, пойдем, — оживившись, сказал дядя Коля, — а ты, я вижу, заскучал уже. Не понравилось тебе?
— Понравилось, очень! Бомбочки такие маленькие, а, наверно, тяжелые. Звезданет — будь здоров! — вежливо выразил Колька таким образом свою благодарность.
Белозеров не то чтобы повеселел, но ему сделалось неожиданно легче, покойнее. Уходя отсюда, он словно бы и впрямь выходил из тяжелого боя, в котором устоял вместе со всеми. И удивительное чувство, что приходит лишь после боя, когда наступает тишина — это странная, пустоватая тишина победы, — вновь охватило его, завладело им почти так же, как некогда под Москвой, на Варшавском шоссе, потом на Днепре, на правом берегу, потом на развалинах Берлина... Дело было сделано! Что бы сейчас ни приключилось с ним, с Белозеровым, он свое дело сделал, и, кажется, сделал хорошо! В день Страшного суда — эх, если б такой день и вправду когда-нибудь протрубили трубы и каждому было бы воздано по заслугам! — он встал бы «смирно» в той же неисчислимой воинской колонне, что и Колосков, и сам Багратион.
На площади перед зданием панорамы двигалась и шумела живая, тесная субботняя толпа. Население Москвы накануне выходного дня будто удваивалось: больше было и людей и машин на улицах, и покупателей в переполненных магазинах, а на стоянках такси вырастали очереди.
«Размножаются человеки, — подумал Белозеров, — ну, ну, продолжайте в том же духе!» — разрешил он москвичам, словно бы имел право на такое разрешение... Да и то сказать, каково бы им всем было сейчас, если б не он, солдат, и не тысячи тысяч его товарищей, выполнивших в свой срок трудную солдатскую работу!.. И то, что эти хлопотливые, отягченные покупками, озабоченные своими предвоскресными заботами люди шли и шли мимо, решительно не обращая на него внимания, было, как видно, в порядке вещей. Горечи Белозеров не испытывал, наоборот, он давно уже не чувствовал себя так легко — точно ему простили какой-то главный грех. А во внимании и благодарности он не нуждался, как и Колосков, как и другие его однополчане, даже имен которых не сохранилось.
— Хочешь мороженого? — спросил Белозеров у Кольки. — Какое ты любишь?
И он с удовольствием смотрел, как мальчуган обсасывал вафельную трубочку с белой сливочной начинкой. Он наслаждался тем, что его отпустило, что прошла, быть может, и ненадолго, его непрестанная, сосущая тоска: щурясь на свет, он озирался... День московского лета жарко пылал вокруг, не было ни дуновения, струился над помягчевшим асфальтом муаровый воздух. Машины шли сомкнутым строем, и на полированном металле радиаторов там и тут вспыхивали белые звезды. Невдалеке продавали в киоске цветы: желтые тюльпаны, обернутые в целлофан, и люди отходили от киоска, неся тюльпаны перед собой, как зажженные свечи в стаканах.
— Купим маме цветы, — сказал Белозеров, поворачивая к киоску.
И он замер в полуобороте: мимо прошел Бояров — человек, который его погубил!..
Белозеров узнал этот толстоносый профиль с округлой, пухлой, плохо выбритой щекой, этот двойной скошенный подбородок... Так вот оно как! Бояров перестал даже прятаться, вылез из своей щели на белый свет, открыто появился в городе!.. И Белозеров сорвался вдогонку...
Машинально шаря у себя на правом боку, где некогда висел пистолет, не находя его и в ярости сквозь зубы матерясь, он, набегая, едва не толкнул Боярова грудью. Он готов был тут же схватить его и потащить к ответу — невероятная удача сама шла ему в руки... Но прохожий обернулся, вскрикнул, выставил локоть, защищаясь... И Белозеров увидел, что ошибся: вблизи человек был и не очень похож на Боярова, только толст, как тот, и круглолиц. И, должно быть, очень уж хотел он, Белозеров, этой встречи, если мог так обмануться.
— Что вы, что?.. — Человек метнулся от него в сторону.
— Прошу простить, — пробормотал Белозеров, — померещилось, что старый друг... Виноват!