В кустах, в ракитовой серебристой листве мелькало розовое и белое — там переодевались девушки. Раздвигая ветки, они появлялись, подобные нимфам, в своих тугих купальниках и, подпрыгивая, бежали к реке по намокшему, мягкому, холодившему ступни земляному спуску.
Федор Григорьевич вошел в воду, не сняв майки, стесняясь показывать шрамы, и Татьяна Павловна посердилась на него — зачем он скрывает то, чем имеет полное право гордиться, — но потом одобрила, сама не зная почему.
Вернувшись на свой участок, они сели под рябиной закусить; Орлов распаковал чемоданчик, Татьяна Павловна покрыла столик скатертью, привезенной из дома, и они поели крутых яиц и холодных котлет, запивая все сладким и теплым, нагревшимся в чемоданчике клюквенным напитком. Все же и этот обед показался им необычайно вкусным... Откуда-то появились осы и жужжали и садились на скатерть, хлопотливо шаря своими игольчатыми хоботками, а одна запуталась в волосах Тани, и Федор Григорьевич щелчком прогнал насекомое.
После обеда он занялся починкой гамака, похожего на баскетбольную корзину, — вновь связал порвавшиеся бечевки, а самую большую дыру заштопал аккуратно тонким электропроводом. Проверив, держат ли еще веревки, которыми гамак был привязан к двум столбам, он расстелил на нем пиджак. И через четверть часа Таня задремала уже под еле слышный лепет березок, овеваемая слабым ветерком. А Федор Григорьевич устроился поблизости, прямо на траве, привалившись спиной к одному из гамачных столбов.
Спать ему не хотелось... Он смотрел вверх, в небо, покусывал горьковатый березовый листик и размышлял — размышлял о том, что жил до сих пор не «как все люди, а по-глупому» и что пора ему наконец, если не совсем еще поздно, начать жить «по-умному». И в самом деле: сколько всякого принял он в жизни лишь оттого, что где-то не промолчал, где-то не стерпел, как случилось на следствии в проверочном лагере; негодяя лейтенанта увезли тогда после допроса с разбитой челюстью в госпиталь, а его, Орлова, в наказание вновь посадили. А ведь он поступал, как и должно, по правде.
Опровергнуть ее никто никогда не смог — его правду, его знание того, что по-человечески хорошо и достойно, а что плохо и недостойно, несмотря на все словесные украшения... Он, Федор Орлов, поверил в эту правду, еще когда на коленях у отца играл темляком его конармейской шашки, когда слушал песни матери, знаменитой в молодости на всю волость своим голосом...
Орлов приподнялся, чтобы посмотреть на Таню. Она слегка порозовела и неслышно, ровно, чуть заметно дышала, разомкнув губы, над которыми колебался тонкий волосок, отделившийся от пряди на виске, — она так глубоко, так сладко спала! — «свежий воздух» немедленно, видать, оказывал свое целительное действие. И Орлов пробормотал про себя: «Ну и слава богу, слава богу!» Было, конечно, невесело, что их благодетелем сделался не кто иной, как первый муж Тани: ныне этот Андрей Христофорович наслаждается, должно быть, сознанием своего житейского превосходства, и Таня, напомнив сегодня об их неоплаченном долге ему, чуть не уничтожила всю прелесть этого их дня. Но она не знала о главном — о тайном, неписаном договоре, навязанном Андреем Христофоровичем: «Я тебе, а ты мне»... Словом, он, Орлов, вступил в сделку с первым мужем Тани... Но что ему было делать? — ведь он дошел уже до того, что подумывал: а не загнать ли золотые часы с браслетом, принадлежавшие его фронтовому командиру, — именные, наградные часы. Правда, он пытался разыскать командира (была мыслишка не только вернуть Белозерову часы, но и занять у него денег), справился в адресном столе, получил номер телефона, звонил раза три-четыре — и безуспешно: жена Белозерова отвечала: «Нету мужа, в командировке». Теперь, конечно, эти часы — память о боевых годах — будут возвращены их владельцу, как только тот вернется... И Федор Григорьевич мысленно проговорил жестко и решительно, точно отдавая себе приказ: «Довольно с тебя, намыкался, можешь и успокоиться. Живи, как все...» Он несколько раз повторил, как бы вколачивая в свое сознание: «Довольно, можешь и успокоиться». И ему показалось, что он наконец убедил себя.
На соседнем участке играли в бадминтон: раздавался детский голос, судивший игру: «Десять — пятнадцать, меньше — больше...», и над верхушками березок летали с легким звоном оперенные воланчики. Со стороны других соседей из-за насаженных вдоль заборчика кустов шиповника, осыпанных розовыми цветами, доносилась негромкая — там жили деликатные люди — музыка... Федор Григорьевич попытался прогнать свои малоприятные мысли: вокруг все было так, как ему хотелось, — покойно, мирно, красиво. И с внезапным раздражением, с гневной досадой он подумал о парне — кажется, его звали Головановым, — на которого он обязан теперь напасть: «Развелось их, лодырей немытых, чтоб им... — Он мысленно грубо выругался. — Правильно, что гнать их надо из Москвы!..» Но этот заочный гнев на неизвестного юнца был лишь выражением его невольного горького недовольства самим собой. Вскинувшись, Орлов подобрал под себя ноги и уставился в землю: муравей взбирался по стебельку травы, сорвался, отчаянно засуетился, забегал и опять невесть зачем стал карабкаться по травинке. Федор Григорьевич нахмурился, как бы порицая муравья; вдруг он обернулся, почувствовав, что на него смотрят.
Таня проснулась и, видимо, давно уже наблюдала за ним.
— Ты совсем не отдохнул? — спросила она.
— Замечательно отдохнул, — сказал он. — А ты поспала!
— Чудесно, прямо чудесно! — Она длинно вздохнула, как бы с сожалением.
— Вот и порядок. Для тебя здесь — спасение. — Федор Григорьевич поднялся с земли и стал отряхиваться.
— Послушай, ты знаешь... — медленно начала она. — Знаешь, что я подумала.
— Каждый день будешь теперь спать на воздухе, — сказал он.
— Послушай. — Лежа в гамаке, она снизу смотрела на него, улыбаясь где-то в самой глубине своих прозрачных, точно омытых сном глаз. — Я подумала: не надо нам брать этой дачи, незачем нам, — сказала она.
Он словно бы ослышался, на его большом темном лице выступили недоумение и растерянность. И Татьяна Павловна вся просияла — догадка, бог весть откуда родившаяся у нее, перешла в уверенность: ну, разумеется, все эти дары ее первого мужа были для Федора Григорьевича напитаны ядом, — как она раньше не поняла этого!
— Ах, Федя! — воскликнула она и попробовала было приподняться, отчего закачалась в гамаке, как на волнах. — Все великолепно устроится. И тебе не обязательно переходить на новое место, во всяком случае, нечего торопиться... Витя пошел работать, и нам всем будет теперь легче. И комнату на даче мы снимем. Не здесь, так в другом месте. Продадим что-нибудь в крайнем случае.
Федор Григорьевич отвернулся, боясь, что не сдержится и заплачет — чего, кажется, и не случалось с ним?! — вот уж поистине другой такой женщины не было в мире! «За нее хоть в кабалу», — подумал он.
— Не чуди, Танюшка! — глухо проговорил он, не глядя на нее. — На неделе мы с тобой переедем сюда. Тебе же нужен воздух.