— Увижу, конечно, — невозмутимо сказал Виктор, — но увижу не то, что ты думаешь. И, поверь мне, я хотел бы оказаться плохим пророком в данном, конкретном случае.
— В данном, конкретном случае можешь не беспокоиться, — повторила Даша. — И ты извини, я очень спешу.
— Понимаю. — Он внимательно посмотрел на нее из-за очков остренькими, умными глазами. — Выйдем вместе, я тоже спешу.
В лифте Витя успел еще сказать, что Артур Корабельников прислал открытку из Киева, что он отдыхает там у каких-то родственников и просит, между прочим, узнать, почему Даша не ответила ему на письмо — в Москве ли она?
— Ах, Арт! — Даша как бы вспомнила что-то из милого, но уже далекого прошлого. — Да, он мне писал... Что он делает в Киеве?
— Я тебе только что сказал: ничего не делает, отдыхает.
— Ах, ну да!.. Будешь писать — напиши, что я желаю ему хорошенько поправиться — он так ослабел от занятий, бедняжка!
На углу они расстались; Даша, не оглядываясь, спускалась к набережной, чуть покачиваясь на своих статных, полноватых ногах, совсем уже взрослая, крупная, прямая; ветерок сносил на сторону ее распущенные по плечам волосы, и она на ходу поправляла их. Виктор проводил ее долгим, напряженным взглядом: ему стоило большого труда не устремиться за нею вдогонку, чтобы что-то еще сказать, объяснить, доказать, он даже побледнел, и на его узком личике ярче выступили бесчисленные веснушки... Но затем он повернулся и пошел, подняв голову и стараясь идти медленно, спокойно, перебарывая себя.
С пятого класса и по одиннадцатый — семь лет — он и Даша просидели на соседних партах: Виктор, первый ученик, впереди, Даша сзади; семь лет они вместе ходили в кино, читали одни и те же книжки, вместе ездили «на картошку»; шесть лет он помогал ей по математике и физике. С шестого класса к ним присоединился Артур Корабельников, и одно время Виктору казалось даже, что предпочтительное Дашино внимание отдано Артуру. Вскоре он убедился, что детский «роман» с Артуром, нечто вроде лирической кори, не оставил в сердце Даши никаких следов, и это не удивило его — такая девушка не могла, по его мнению, увлечься пустоватым Артуром. Но то, что ныне происходило с Дашей, было, как ни странно, серьезным. И было больше чем несправедливо, было нелогично, что Даша, самая красивая из всех девушек, встречавшихся ему, и вдобавок отличница и медалистка, подарила свою дружбу, а может быть, и не только дружбу, Голованову. И совсем уже непонятно и просто глупо было, что это новое ее увлечение — хорошо, если только увлечение! — вызвало у него, Виктора, непрошеное, ненужное, саднящее чувство. Или он действительно за все эти годы привык к мысли, что Даша его девушка и что по справедливости так оно и должно быть. Оказывается, надо было появиться этому неприкаянному неудачнику Голованову, чтобы он — Виктор Синицын — всерьез почувствовал, как важно ему не потерять Дашу: уязвлена была не только всемогущая логика, больно был уязвлен и он сам.
...Сейчас Даша и Глеб ехали в полупустом вечернем автобусе во Внуково, и Даша опять слушала недобрые слова о Глебе, но сейчас они принадлежали ему самому.
— Конечно, я свинья, что вызвал Илью, свинья, убеждал он ее. — И чем Илья может мне помочь, чудак?! Поломал свой отпуск — ерунда какая-то.
— Но ты ведь не просил, чтобы он прилетал, — заметила Даша. — Ты мне говорил, что только написал ему про суд.
— Не надо было совсем писать про суд. Что я, не знаю Илью, что ли? Другого такого парня нет... — Глеб подумал и грустно проговорил: — Илья — человек будущего.
— Громко сказано, — усомнилась Даша.
— Я серьезно... Когда я думаю об Илье, я думаю именно этими словами — вот человек будущего. Он не равнодушен, он всем интересуется, все понимает... И ребята за ним — ну, куда угодно... хоть на Килиманджаро. А самое главное, Илья — это... открытая душа. — Глеб уныло смотрел в окно. — Илья за всех и для всех. Мало есть таких, как он.
Глеб был удручен — удручен самим собой. Чем ближе подходило его дело к развязке, тем хуже ему становилось: он крепился, всячески доказывая себе, что ничего особенно страшного, непоправимого с ним случиться не может. Но это, увы, не поднимало его настроения, потому что боялся он, в конце концов, даже не решения суда, не высылки, а самого суда — этого публичного действия, в котором ему отводилась центральная роль.
— И еще сильный он, черт, и ловкий... — словно бы жаловался Глеб. — Ты бы поглядела, как он лазает, как настоящий акробат. Висит на скале на высоте в сто метров, буравит свои шурфы. У меня дух захватывало, когда я видел.
Даша слушала, смотрела на худые плечи Глеба, остро торчавшие под бессменным черным свитером, на заросшую темным пухом шею с мыском нестриженых волос во впадинке, и ее тянуло погладить эту шею, эту встрепанную голову; легонько она коснулась руки Глеба, лежавшей на спинке переднего, свободного сиденья.
— Чудесно, что у тебя есть такой друг, — сказала она. — Я тебе завидую.
Глеб резко, рывком повернулся к ней.
— Одного я не постигаю, — сказал он. — Чего вы возитесь со мной? И он и ты... Чего ты возишься? Ты же собиралась летом по Оке на этих, на байдарках. Ну и поехала бы.
— А я не ради тебя, — Даша покраснела: ах, какой он все-таки был не тонкий, Глеб, при всем своем таланте. — То есть не только из-за тебя... Я считаю, что это принципиально неправильно, что с тобой хотят сделать.
— Принципиально? — переспросил он. — А вообще-то... Ну, что со мной будет в худшем случае? Ну придется уехать куда-нибудь в Красноярский край или на Север — на Севере я еще не был. Ну, похожу там с пилой — по тайге. Только прибавится впечатлений.
Он уже готовил себя к худшему. И он говорил громко, приподнятым тоном, чтобы в споре еще крепче утвердиться в этих своих утешительных мыслях.
— Ты просто сдаешься, — сказала Даша, теперь она подбадривала его, — безоговорочно капитулируешь. Помнишь, ты говорил, что хотел на суде все высказать, все, что ты думаешь.
— И выскажу, если придется. Но какой в этом смысл? Просто сотрясение эфира, больше ничего...
«Я обязательно растеряюсь на суде... — думал в это время Глеб. — И ничего, конечно, не смогу сказать... Когда я волнуюсь, у меня разлетаются все мысли, я начинаю заикаться, потею... Это будет выглядеть ужасно».
— На судей моя речь не произведет впечатления, — сказал он. — Да и не в речах дело... Главное в том, что все мое останется со мной, — в сущности, я неуязвим. И я теперь думаю: а что, если мне самому махнуть куда-нибудь подальше, не дожидаясь суда?..
«У меня заячья душа... — невесело думал Глеб. — Я трус, я знаю это, и я презираю себя, но я ничего не могу в себе изменить».
— Это будет полным твоим поражением, — сказала Даша.
— С какой точки зрения? В Китае был мудрец Лао Цзы — давно уже, несколько тысяч лет назад. Он замечательно учил: «Нельзя победить того, кто не борется...»
Даша взглянула на Глеба почти с испугом...
— Ты тоже так думаешь, как твой Лао Цзы? — спросила она. — Не надолго же тебя хватило...
— При чем тут хватило, не хватило... А потом, это даже здорово: оставить в дураках моего участкового и моих соседей, взять и уехать самому — на год, скажем. И потом вернуться. Ей-богу, это будет лихо!
«И не будет кошмара этого суда надо мной», — мысленно сказал Глеб себе.
— Не вижу никакой лихости. Ты просто боишься, — осенило Дашу.
Он отвернулся и, не глядя на нее, проговорил:
— Ерунда какая-то... Мне ведь действительно нечего бояться... Но ты даже не можешь вообразить: чуть что не так, и у меня начинается сердцебиение, я все-таки, наверно, какой-то урод. И я откладываю телефонные звонки — на завтра, на послезавтра, чтобы не нарваться на неприятность, на новый отказ. Черт знает что такое! Я даже не отношу больше в журналы своих стихов, потому что боюсь, что мне скажут — займитесь чем-нибудь другим, становитесь за прилавок и продавайте овощи и фрукты. И я ничего не могу с собой... Умом понимаю: глупо, а не могу. Я тупею, когда разговариваю с кем-нибудь из редакции. И я ловлю себя на том... — Глеб хмыкнул, — на том, что мне хочется задобрить этого типа, подольститься к нему.