— Ива-ан! Не бойся... Хле-еба дадим... — снова прозвучало из мрака.
— У нас са-а-ло есть! — надсадно закричал Двоеглазов.
— Ловко! — фыркнув, пробормотал Николай.
Двоеглазов обернулся к товарищам и торопливо зашептал:
— На голос бейте, на голос...
— Ива-ан, сдавайся... У нас хорошо! — продолжал уговаривать немец.
Блеснули три-четыре вспышки, захлопали выстрелы, и Двоеглазов отчетливо, раздельно произнес:
— Я тебе не Иван, а Иван Иванович.
Лукин повесил на плечо автомат и подошел к бойцам.
— Хорошо побеседовали, товарищи! — сказал он.
— Обменялись мнениями, — отозвался Двоеглазов.
— Провоцируют они нас, — продолжал старший политрук. — Видно, самим солоно приходится.
— Да и нам не сладко, — сказал Кулагин. Он стоял рядом с Улановым, и тому было слышно хриплое частое дыхание солдата. — Поглядите, товарищ комиссар... — кивнул он на противоположную стенку окопа.
Там из-за края бруствера выглядывал посветлевший лимонный месяц. Быстрые струйки воды вились по насыпи; набухали, поблескивая, бесчисленные капли.
— У вас большая семья? — спросил комиссар.
— Небольшая, — неохотно ответил Кулагин.
— Кто же именно?
— Сыновья у меня... Двое...
— Вот выходит, что нам крепко держаться надо, чтобы защитить ваших сыновей, — сказал Лукин.
— Понятно... Нам уже объясняли, — сумрачно проговорил Кулагин.
«Почему он злится?» — огорчившись за комиссара, подумал Николай. Ему так хотелось, чтобы все в эту ночь хорошо, доверчиво относились друг к другу.
— Из дома часто пишут? — спросил старший политрук, словно не замечая тона Кулагина.
— Пишут... Как же — пишут... — В темноте белели круглые глаза солдата. — Разрешите узнать, товарищ комиссар: может, и пособия семье не выдадут?
— То есть как не выдадут? — не понял Лукин.
— Потонем мы здесь до одного, никто и не узнает, куда я девался... Может, в плен попал.
— В полку дознаются, — сказал Двоеглазов.
Внезапно из расположения немцев донесся тот же протяжный крик — несколько правее, чем раньше:
— Ива-ан, сдавайся... У нас водка есть...
— Живой еще! — с сожалением проговорил Двоеглазов.
Он быстро приложился к автомату и выпустил оглушительную очередь. В разных местах окопа также засверкали слепящие огни выстрелов. Но едва они отгремели, вновь послышался голос, недосягаемый, неуязвимый, словно издевавшийся над стрелками:
— Ива-ан, у нас хорошо! Хлеба дадим...
— Рядом ходит, а не ухватишь! — с жестокой тоской сказал Кулагин.
Он не признался старшему политруку, что семья его совсем недавно уменьшилась. Умерла в эвакуации дочь, и в этом, как и в том, что ему самому недолго, вероятно, осталось жить, были виноваты немцы. Его напряженная, трудная ненависть к ним стала как бы свойством характера, окрасив в свой цвет отношение Кулагина ко всему окружающему. В целом мире он не видел уже ничего, что не заслуживало бы осуждения или насмешки.
— Достать провокатора трудно... Наугад бьем, — согласился Двоеглазов.
— Достанем... Мы же его и достанем, — произнес комиссар убежденно и двинулся по окопу.
Подождав немного, Кулагин пробормотал:
— Посмотрю, как ты его достанешь...
И точно в подтверждение прозвучало из темноты:
— Сдава-айся, Ива-ан! Выходи-и!
Некоторое время солдаты еще палили по немцу, потом перестали. Монотонный и поэтому особенно досаждавший крик долго еще летал над окопом, возникая то справа, то слева... А рядом однообразно плескалась вода, ударяясь в насыпь, стучали, будто дождь, капли. Светлый рог луны выполз из-за бруствера и слабо посеребрил мокрую землю.
Вернувшись к себе после обхода позиции, Лукин созвал коммунистов. Их вместе с ним собралось всего шесть человек. Комиссар заканчивал уже недлинную речь, когда Уланов, посланный с поручением, спустился по скользким ступенькам в блиндаж.
— ...Я не знаю, когда нас сменят... — услышал он Мягкий, профессорски округлый голос старшего политрука. — Может быть, это произойдет сегодня же ночью... Может быть, завтра... Я знаю лишь, что мы должны продержаться...
В блиндаже горел единственный электрический фонарик. Он лежал на столе, и несильный свет его был вертикально устремлен вверх. Вокруг прямого синеватого луча толпились невидимые люди. Лишь иногда поблескивало стеклышко в очках Лукина да видны были чьи-то пухлые руки с подсохшей на ногтях землей.
— Нам особенно трудно потому, — продолжал комиссар, — что многие наши люди впервые участвуют в бою. Не обтерпелись еще, не обстрелялись. И мне кажется, что на нас... — Он помолчал и поправился: — ...в первую очередь на нас лежит ответственность за их поведение под огнем... Но когда и где коммунисты уклонялись от ответственности? — Лукин проговорил это не только для других, но также себе самому. И оттого, что слова, которыми он мысленно себя подбадривал, были произнесены вслух, их убедительность удвоилась для него.
— Когда мы боялись ответственности? — повторил комиссар.
И что-то перехватило дыхание Николая; странная легкая дрожь возникла в нем, и он слабо ахнул от восхищения.
— ...Как видите, я не сказал вам ничего особенно нового, — закончил Лукин. — Пока подкрепление не пришло, мы должны надеяться только на себя и на то, что мы — коммунисты... Пусть в самую тяжелую минуту каждый из нас вспомнит одно слово: «Партия». С ней мы непобедимы.
Он умолк и кашлянул
— Кто хочет взять слово? — спросил он изменившимся, тихим голосом.
Бойцы задвигались, но молчали. Человек с пухлыми отечными руками потрогал пальцем тыльную сторону своей левой кисти, и на ней остались вмятины.
— Я не вижу вас... — проговорил комиссар. — Кто просит слова? Ты, Петровский?
— Все ясно, товарищ старший политрук, — спокойно ответил боец с пухлыми руками.
— В третьем взводе одному мне трудно, — произнес кто-то в темноте. — Не хватает меня на всех... Ну, ничего... Хорошо бы еще гранат нам подкинуть... Поизрасходовались мы.
— Дадим гранат, — пообещал комиссар.
Поодиночке, протискиваясь в узкую дверь, люди разошлись. Лукин погасил фонарик и тоже вышел из блиндажа; следом поспешил Уланов.
Окоп был залит бенгальским холодным светом ракет. Их сериями немцы посылали в небо, и они повисали там, как гигантские лампы. Отчетливо, до деталей видны были теперь белые березовые стволы, подпиравшие стенки, мокрая глина бруствера; помертвевшие лица людей, копошившихся у бойниц... Крохотная шляпка гвоздя, на котором висел чей-то противогаз, горела не сгорая.
Николай осматривался с таким чувством, будто каждую минуту ждал чего-то еще, столь же поразительного. Но дело было не только в обстановке, меняющейся, подобно декорациям. Люди этой ночью жили, казалось, непостижимой жизнью; будничные, привычные связи между ними рвались, и на смену приходили новые, более прямые, нерасторжимые... Когда немцы начали обстрел, Николай не только не испугался на этот раз, но ощутил новый, горячий интерес к происходившему.
Противник боялся, видимо, накрыть свое расположение — мины ложились преимущественно позади окопа. Там то и дело поднимались сверкающие всплески, похожие на деревья. Они вырастали мгновенно и с шумом осыпались, обдавая брызгами бруствер. Коротко свистели над головами осколки и шмякались на землю...
Лукин сидел на выступе у входа в блиндаж, и Николай присел рядом. Комиссар снял очки, оберегая единственное уцелевшее стеклышко, но тем и ограничились его заботы о себе. Иногда он доставал из кармана сухарные крошки и сыпал их в рот. Это тоже казалось Николаю удивительным — сидеть, как на завалинке, невозмутимо глядя на шумящий вокруг смертный сад. И юноша с трудом удерживался от желания положить руку на плечо старшего политрука, который так ему нравился.
Налет продолжался больше получаса, однако потерь у Лукина почти не насчитывалось. Когда минометы смолкли, снова со стороны немцев донесся знакомый голос:
— Ива-ан, сдавайся... У нас во-одка есть...