— Зачем это? — подозрительно спросила Рыжова.
— Фронт. Незнакомые места...
— Какой же это фронт?
— Ну все-таки... А вы, хоть и вооружены... — Николай не окончил, иронически глядя на крохотную кобуру, подвешенную к поясу девушки.
Маша потрогала револьвер и вдруг коротко рассмеялась.
— Девчата в госпитале пристали: «Отдай, отдай! Не разрешается с личным оружием в палате...» А браунинг у меня под тюфяком лежал. Я его вынула и говорю: «Смотрите, заряжено... Для вас шесть, для меня лишь одна». Сестры только ахнули и — в стороны.
— Вы были ранены? — испуганно спросил Николай.
— Отлежалась, — сказала Маша. Она быстро сбежала по ступенькам, оглянулась, и ветер как бы понес ее.
— Мы еще встретимся! — крикнул вдогонку Николай.
— Лучше не встречайся со мной, лучше тебе целым остаться, — весело откликнулась девушка.
Уланов некоторое время сидел еще на крыльце, задумчиво приканчивая пирожки. Перед глазами его зиял прямоугольник вокзальной двери и виднелась внутренность здания. Перекрытия, синеватые от окалины, свисали там в пустоте гигантскими пучками.
Смутное недовольство собой овладело Николаем, и он готов был уже упрекать себя за излишнюю болтливость. Незнакомый красноармеец с фиолетовым лицом присел поблизости, и Уланов предложил ему разделить остатки завтрака. Неожиданно на площадь густо повалили красноармейцы. Раздалась команда строиться, и Николай торопливо, кое-как уложил свой мешок...
Вскоре рота, в которой шагал он, вышла на шоссе, лежавшее сейчас же за поселком.
Был конец апреля, и грунтовая дорога растворилась в весенней воде. Серый, черствый снег еще лежал в кюветах, каменел под намокшим кустарником, но лишь местами сохранился на обширной непаханой равнине. Дорога как будто растекалась по ней. Тестообразные колеи вились несколькими параллельными парами, терялись в тусклых лужах, сворачивали на полужидкую целину. Время от времени на шоссе попадались неподвижные, накрененные машины. По кузов осевшие в грязь, они темнели, как корабли на якорях в туманном море.
Бойцы, потерявшие строй, плелись по обочинам, в затылок друг другу. Грузные ботинки скользили по наледи или утопали в глинистом киселе. Ветер встречал солдат в лоб, нападал сбоку, и люди клонились, отворачивая лица.
Уланов некоторое время искал глазами девушку, с которой познакомился на станции, но не слишком огорчился, не увидев ее. В глубине души он предпочитал даже, чтобы новая встреча состоялась позднее, когда не только намерения, но и поступки будут говорить за него. Самолюбие Уланова было неопределенно уязвлено, и, как всегда в таких случаях, его утешало воображение. Вскоре Николай плохо уже видел то, что его окружало, мысленно созерцая свое недалекое будущее. И хотя картины, рисовавшиеся ему, ничем не отличались от тех, что волновали многих юношей, — поле боя, ранение после подвига, сестра, перевязывающая героя, награда перед строем, — они не становились от этого менее привлекательными. В самой их всеобщности заключалась особая притягательная сила. Они были наконец очень интимным переживанием, о котором никому не следовало догадываться... А перейдя из мечтаний в действительность, раны и подвиги ни в ком уже не вызывали насмешки.
Возбуждение, охватившее теперь Николая, было приятным, как всякое ощущение удачи, даже иллюзорной. Самый мир опасностей, открывшийся ныне ему, сообщал небывалую достоверность его вымыслам. Обращенные в будущее, они переживались почти как воспоминание о случившемся. Окружающие просто не подозревали пока того, что было известно о себе Николаю. Ибо уже сейчас со всей полнотой он ощущал себя сильным, стойким, самоотверженным. Он не чувствовал усталости, хотя идти по размытой тропе было нелегко и он часто перебрасывал винтовку с одного плеча на другое. Губы его были плотно сомкнуты, брови хмурились над ореховыми глазами...
Воронка от крупной авиабомбы преградила красноармейцам путь. Налитый до половины кратер вздымался по кругу сочащимися глыбами выброшенной земли. Уланов обошел его; Рябышев и еще несколько человек поднялись на край необыкновенного колодца: томительное любопытство влекло их... Но на красновато-серой поверхности воды люди увидели только свои опрокинутые темные отражения.
Легкий гром прозвучал впереди в тумане. За ним последовал второй удар, третий... Казалось, где-то за горизонтом глухо кашляет сама земля. Рябышев остановился, поднял голову.
— Нравится? — спросил Кулагин, приблизившись.
— Постой, дай послушать, — сказал молодой солдат.
— Теперь до самой смерти эту музыку слушать будешь.
— А может, меня не убьют, — неуверенно проговорил Рябышев. — Ты почем знаешь?
Кулагин пристально посмотрел на товарища.
— Бывает, что только ранят, — сказал он. — Да ведь иная рана хуже могилы.
Кулагин прошел дальше, и Рябышев затоптался на месте, растерянно озираясь. Он чувствовал себя очень беспомощным и поэтому всего страшился; очень одиноким, так как не успел еще найти друзей; очень несчастным, потому что был одинок. Он словно не замечал своих спутников. Неровными цепочками они тянулись по пустынной обесцвеченной равнине, сгибаясь под тяжестью заплечных мешков.
Бойцы миновали молодую редкую березовую рощицу, насквозь просвистанную ветром. На опушке ее деревья были посечены, — будто огромная сабля одним ударом обезглавила их. И люди останавливались, глядя на расщепленные белые пни, на ветки, срезанные бушевавшим здесь огнем. Под поваленными стволами виднелось разрушенное пулеметное гнездо. Поблизости от него можно было различить затопленные стрелковые окопчики.
Солдат, шедший впереди Уланова, поскользнулся на спуске и с трудом устоял на ногах. Следом за ним едва не упал Николай. Он неловко ступил, пытаясь удержаться, и сморщился от неожиданной боли в щиколотке. Мимо, переваливаясь на ходу, прошел задумчивый Рябышев; крутые щеки его стали иссиня-розовыми. Николай попробовал идти, но боль не утихала. Он постоял несколько секунд, не зная, что предпринять. Потом выбрал место, приковылял туда и, усевшись на мешке, начал скатывать обмотку. По дороге брели молчаливые люди, посматривая на Уланова нелюбопытными глазами. Лишь Кулагин, завидев его, медленно приблизился.
— Ты что? — спросил солдат и, пользуясь остановкой, достал из кармана штанов голубой ситцевый кисет.
— Ничего... Ногу подвернул, — сказал Николай, принужденно улыбаясь.
— Уж подковался... — заметил Кулагин, свертывая цигарку. Он вставил ее в прозрачный мундштук из авиационного стекла, потом извлек кремневую зажигалку. — Вот беда-то... И до Альпов еще не дошел, — проговорил он, наблюдая, как шевелится, разгораясь на кончике фитиля, продетого в просверленный патрон, тлеющий огонек.
Николай, не ответив, принялся стаскивать ботинок.
— Доложи командиру, он сзади идет, — посоветовал Кулагин и отошел.
Уланов посмотрел на дорогу, и в группе солдат увидел знакомую фигурку девушки. Почувствовав и радость и замешательство, Николай сейчас же опустил голову. Он даже повернулся боком, стараясь остаться неузнанным, смутно надеясь, однако, что этого не случится.
— Захромал? — пропела над ним Маша Рыжова.
— Да вот нога... Пустяки, конечно... — Уланов торопливо засовывал ногу в башмак, чтобы не видно было отсыревшей, грязной портянки.
— А ну, покажи, — сказала девушка.
— Да что вы, — встревожился Николай, — зачем это? Просто подвернул ногу.
— Сейчас посмотрю, — сказала Маша.
Она присела на снег и потянула к себе ногу Николая.
— Я сам! — закричал он испуганно.
— Сиди спокойно, — попросила девушка. Она быстро размотала портянку и принялась ощупывать ногу с силой, неожиданной для маленьких пальцев. — Болит, что ли? — спросила Маша, взглянув вверх и увидев лицо юноши, покрасневшее так густо, что на щеках обозначился светлый пух.
— Нет, не болит, — глухо ответил Уланов.
Ему было стыдно перед девушкой и хорошо от ее близости. Именно потому, что она казалась Николаю такой красивой, он испытывал страшную неловкость. И хотя Маша не чувствовала, видимо, брезгливости или неудовольствия, сидя на мокром снегу, он был обижен за нее, так как восхищался ею.