Бабушка говорила мне, что в низинных болотистых местах растет трава, запах которой любит рыба. Она показала мне эту травку, название которой я теперь уже не помню, и велела натирать ею леску удочки. Я последовал совету бабушки, но рыба почему-то «не шла» на травку и клевала неважно, за исключением пескарей, которые охотно брали червяка в любое время дня и даже ночью.
Рассказывали, что Хачинский был сослан сюда на Север из Польши за участие в революционном движении. Он приехал сюда еще молодым, с красавицей Юлькой, женой, да так и остался в Ошевенске. В то время, когда я приходил «открывать» уши, Хачинскому, как и его жене, было уже за пятьдесят лет. «Красавица Юлька» ходила по медпункту тоже в халате и белой шапочке, переваливаясь утицей. Она очень располнела, но глаза у нее горели, как яркие ночные звезды. Мартин Феликсович, как говорили старухи, был «без ума от этих глаз».
Бабушка знала много пословиц и поговорок и частенько пересыпала ими свою речь.
— Как в Евдокии курочка на улочке воды напьется, так в егорьев день барашек травы наестся.
И поясняла:
— День святой Евдокии — первого марта по старому стилю, ну а егорьев день — 23 апреля.
— В апреле еще травы нет на улице, — возразил я.
— По новому стилю — это уже май. А в мае травка по лужку проклюнется и в рост пойдёт, — поясняла бабушка.
Потом я услышал от нее и такую примету:
— До ильина дни в цветах много сладкого соку. Пчелкам — удовольствие, косарям — раздолье. А после ильина дни не жди ни мёду, ни хорошего сенца. А ильин день по старому стилю 20 июля. Запомни, внучек!
Когда она разговаривала с соседками на улице, сидя на брёвнах, можно было услышать такое:
— Чужая жена — лебедушка, а своя — полынь горькая.
— В чужую жену чёрт кладёт ложку мёда.
— И не говори, девонька! — обращалась бабушка к соседке.
А «девоньке» уж лет под семьдесят. Вот тебе и «деушки-баушки»…
* * *
В субботние вечера мы всегда поджидали возвращения косарей из лесных пожен. В те годы там косили вручную. Колхоз еще недавно организовался, машин почти не было, да и обрабатывать лесные луга даже конными косилками было неудобно — везде кочки, болотца. Потому и косили вручную.
Косари уходили на пожни на всю неделю и работали там, ночуя в сенокосных избушках. Возвращались по субботам домой отдохнуть, помыться в бане, а в понедельник — снова шли или ехали на покосы.
Шли они домой обычно пешком с берестяными кошелями за спинами. Из кошелей всегда торчали «дудки» — лесная трава с мясистыми стеблями. Для детей эти «дудки» были лакомством, и потому они всегда поджидали косарей не столько из стремления повидаться с ними, сколько из-за этих «дудок».
Косари проходили по мосту усталые, загорелые, но весёлые и жизнерадостные. Завидя ребятишек, скидывали с плеч свои кошели с дудками и звали:
— А ну, ребятня, угощайся!
Всех оделяли лесным даром.
Потом косари мылись в банях на берегу Чурьеги. Парились азартно, отчаянно, «до седьмого пота», а потом нагими выбегали из бани и бросались в реку здоровые, краснотелые. Долго плавали в прохладных струях Чурьеги. Из бани приходили домой чаевничать размякшие, помолодевшие, в благодушном настроении.
КАРГОПОЛОЧКИ
В одной песенке поётся, как каргополочка полоскала зимой в лютый мороз бельё в проруби на реке. Так и было: каргопольские женщины всегда шли полоскать белье после домашней стирки на прорубь. После этого белье сохло, проглаживалось утюгом или прокатывалось вальком и становилось очень чистым и свежим.
Эта маленькая деталь подмечена в песенке верно, и если добавить еще несколько штрихов — получится полный портрет каргопольской женщины.
Она — отличная хозяйка, заботливая мать, умная, любящая жена. Трудолюбива, бойка и остра на язычок. В трудное время при необходимости могла выполнять и тяжёлую мужскую работу, не слишком сетуя на «судьбу-злодейку». Летом отправлялась на лодке косить траву на дальние покосы, умела, конечно, грести веслами и править рулём. В «безмужичные» военные годы ей приходилось становиться и за плуг, садиться за руль трактора, а то и грузовика.
Поколоть дров — бралась за топор, если дрова кончились — запрягала лошадку в дровни и отправлялась в лес рубить березняк. Каргополы всем дровам предпочитали берёзовые, их можно топить прямо с воза непросушенными, они хоть и разгорались долго, но жару от них и угольев для самовара хватало.
Каргополочка умела «гасить»[12] известь и белить потолки в доме, мыть полы голиком с дресвой до желтизны, до блеска. В старые времена в деревнях полы не красили, стены в избах не оклеивали, все было натуральным, деревянным, и воздух в жилых помещениях стоял сухой и свежий.
А как пели каргополочки! Вот, например, как было в Ошевенске.
…Ясный и тёплый субботний вечер. Женщины ждут мужей с покосов. Они целую неделю жили в избушках и работали на дальних лесных пожнях, а в этот вечер должны вернуться на отдых домой, помыться в баньке, провести воскресенье в семьях. Женщины днём окучивали картошку за гумнами, их с работы отпустили пораньше. Быстро сделав домашние дела, наносив воды в бани и затопив их, они собирались на штабельке брёвен на улице поговорить о том о сём, посудачить. Сидели, беседовали, а потом вдруг притихли. Одна сказала:
— Матрёна, запевай-ко!
Матрёной звали нашу соседку. Она была выше среднего роста и, несмотря на возраст, еще довольно стройна и приглядна. Лицо у неё строгое, брови тёмные, почти сросшиеся у переносицы, а глаза из-под них смотрели светлые-светлые, такие голубые и добрые. Иногда в них можно было заметить этакую меланхолическую задумчивость, мечтательность. Зубы ровные, чистые, только на одном поблёскивала золотая коронка. Поэтому её и звали Матрена Золотой зубок. Тем она и выделялась среди соседок — ни у кого из них больше золота во рту не было, да и в кубышках, наверное, тоже, разве что берегли иные обручальные колечки…
Одета Матрёна в простой домотканый сарафан в клеточку и ситцевую кофту с коротким рукавом. Руки от локтя до кисти загорелые, сильные, жилистые — в работе жирок не копится.
Матрёна поглядела на подружек.
— Дак чего запеть-то?
— Давай «Сад». Пока баня топится, споём-ко.
— Ладно.
Матрёна опускала с головы на плечи свою косынку, голубые ее глаза устремлялись вдаль, становились мечтательными. Она запевала низким и сочным «грудным» голосом:
Уж ты, сад, ты мой сад,
Сад зеле-е-ененькой,
«Товарки» дружно подхватывали:
Что ты рано цветешь,
Осыпа-а-аешься?..
Матрёна опять выводила уже погромче, голос ее окреп.
Что ты рано цветешь, осыпа-а-аешься?
Другие вторили:
А куда ты, милой мой,
Да собира-а-аешься?
Кончилась песня — завели другую. Солнце за их спинами клонилось к горизонту, от штабелька с брёвнами на траву легла тень. Небо очистилось от облаков, зазолотилось, и речка Чурьега поодаль тоже успокоилась, перестала рябить, поверхность ее стала зеркально чистой и тоже золотистой. Башенки и стена Ошевенского монастыря отражались в ней белые, неподвижные.
В разгар пения в соседнем межутке[13] пожилой мужик вдруг принялся что-то тесать топором. Песельницы рассердились:
— Погоди стучать! Приспичило тебе!
Мужик, посмеиваясь, вонзил топор в плаху, достал кисет и прислушался. Кто шел мимо — присоединялся к хору, и голоса звучали все сильнее, все стройнее. Были в этом хоре и «верхи», и «низы», голоса и подголоски. Увлеклись, забыли про всё на свете. У Матрёны на щеках расцвел румянец, глаза заблестели — не дашь ей сорока лет. Двадцать, и всё тут…