Я хорошо знал дядю Колю, Толиного отца. Мы часто просили его рассказать, как он воевал в гражданскую войну, попал в плен к белогвардейцам, сидел на Мудьюге. Иногда дядя Коля доставал изо рта вставную пластинку с искусственными зубами и, показывал пугающе пустые десны: «Во. Все это Мудьюг съел».
— Интересное дело, — рассуждал Боря, — сколько людей загубили здесь в гражданскую англичане, а теперь вот — союзники, помогают нам.
— Что же ты от них хочешь? — вступил в разговор Петрович. — Это же капиталисты. Они сами фашистов боятся, вот и помогают. А нам нельзя от помощи, отказываться. Война!
Война… Раньше мы знали о ней только по книгам, кинофильмам и рассказам пожилых людей. В библиотеке мы в первую очередь спрашивали книги про гражданскую войну. Нашими любимыми были «Как закалялась сталь», «Школа», «Юнармия». Мы по нескольку раз смотрели кинофильмы «Красные дьяволята», «Чапаев», «Мы из Кронштадта», «Балтийцы»…
Когда в июне 1941 года фашисты напали на нашу страну, все были уверены, что через несколько месяцев враги будут разбиты. Но начало войны было совсем иным. Уходили на фронт отцы и братья, на многих приходили «похоронки». Все новые каменные школы были заняты под госпитали.
Конечно, нам, ребятам, хотелось попасть на фронт, но об этом даже мечтать было бесполезно: надо было по мере сил оказывать помощь фронту здесь, в тылу.
Мы ездили в колхозы — помогали заготовлять сено и убирать картошку, рыли бомбоубежища, вместе со взрослыми дежурили по вечерам около домов — в городе была введена светомаскировка.
Зима 1942 года в Архангельске была голодной. В течение нескольких месяцев на иждивенческие карточки отпускали всего по двести граммов хлеба. К мучительному, постоянному чувству голода никак нельзя было привыкнуть, о нем нельзя было забыть, разве что во сне…
В школе на уроках ребята с нетерпением ждали большой перемены, когда каждому выдавали хлебец весом в пятьдесят граммов и чайную ложечку сахарного песку. От постоянного недоедания ребята мерзли даже в теплых классах, у некоторых начали появляться признаки цинги, опухали ноги. В коридорах во время перемен не было обычного шума, беготни.
Недавнее мирное время казалось далеким, чуть ли не сказочным, с трудом верилось, что было оно, это золотое время!
Тем сильнее у всех была ненависть к фашистам.
Многие старшие школьники уходили на производство: они считали, что учиться в такое трудное время — непростительно, потому что фронту должны помотать все.
Нам, школьникам, учителя внушали, что хорошая учеба — лучшая помощь фронту, но это мало убеждало: хотелось помогать делом. Вот почему, когда объявили набор в экспедицию, оказалось так много желающих. Конечно, привлекала и романтичность путешествия: Архангельск — портовый город и о дальних странствиях мечтает, наверное, каждый архангельский мальчишка.
…Солнце уже стало опускаться за горизонт, когда с нами поравнялся большой и красивый пассажирский пароход, он шел к Архангельску. Но что это, почему не видно взрослых пассажиров? Почему на палубе одни дети? Они облепили полубак, надстройки, махали нам руками, шапками, платками, пионерскими галстуками, они скандировали:
— При-вет! При-вет! При-вет Архангельску!
— Из Мурманска детей эвакуируют, — сообщил начальник экспедиции.
И тогда мы начали махать им в ответ и тоже стали скандировать:
— При-вет! При-вет! При-вет мур-ман-чанам!
Нам хотелось подбодрить мурманчан, испытавших всю тяжесть фашистских бомбежек, хотелось сказать им: «Не робейте, ребята! Вас встретят как родных».
Ночью к Мудьюгу подошло еще несколько судов. Формирование каравана было закончено. По сигналу флагмана все суда подняли якоря. Окруженные со всех сторон военными кораблями, мы вышли в море.
Недалеко от нас шел пароход «Рошаль». Шел скособочившись, с заметным креном на один борт. Мы уже знали, что на «Рошале» едет на Новую Землю вторая «птичья экспедиция». Среди ее участников были знакомые мне ребята, и, кажется, я даже узнал некоторых на палубе судна.
Радость наша, вызванная отплытием, оказалась преждевременной. Не успели мы отойти на тридцать миль, как у «Авангарда» поломалась лопасть винта. Пришлось возвращаться.
Только через сутки начальник экспедиции решил выйти в море, но в этот раз на свой страх и риск: без конвоя и охраны.
3
Судно мерно покачивается на зеленоватых морских волнах. Кругом, куда ни посмотришь, — все море и море. Только по правому борту чуть заметно синеет узкая полоса земли. Впереди и сзади, слева и справа то высоко поднимаются, то вновь проваливаются высокие холмы с белыми барашками пены на гребнях. Форштевень «Зубатки», как огромный плуг, отваливает на обе стороны пласты воды. Судно тяжело поднимается на гребень волны, потом ухает вниз, и кажется, что следующая волна зальет, затопит его… Но проходит некоторое время, и тральщик опять с натугой поднимается на волну.
Море. Белое море…
Мы с удовольствием вдыхали морской воздух, подставляли грудь свежему прохладному, ветру. Вот и сбылась давняя мечта: мы на судне, в море, идем на полярные острова. Да, многие школьные товарищи позавидовали бы нам сейчас!
Вначале плавное и медленное покачивание судна доставляло всем удовольствие. Сидевшие на люке трюма Арся Баков и Геня Перфильев даже ахали от восторга: как на качелях!
Арся и Геня, четырнадцатилетние школьники из деревни Варавино, были самыми молодыми в нашей экспедиции. Им и четырнадцати лет нельзя было дать. Арся — маленький, с круглым, как шар, румяным лицом (большая редкость в то голодное время!) сразу получил прозвище — Кухтыль.[2] Он смотрел на всех вызывающе своими голубыми, чуть навыкате глазами, как будто хотел сказать: «Я хоть и маленький ростом, но не советую со мной связываться». Друг его, Геня Перфильев, такой же коротышка, как и Арся, имел степенный, независимый вид. Он ходил и делал все неторопливо, солидно.
Постепенно от качки многих стало мутить, к горлу подступала тошнота. Первым не выдержал Арся. Он проворно соскочил с люка и побежал к борту, зажимая ладонью рот.
— Ха-ха-ха! Ну и морячина варавинский, — потешались над ним ребята.
— Чего смеетесь? С каждым может слу… — начал заступаться за товарища Геня Перфильев, но тут же зажал рот и, потеряв всю свою степенность, резво кинулся к борту.
Смеялись и над ним.
И хотя ребята изо всех сил крепились, через некоторое время они стали уходить на корму. Возвращались побледневшие, с вымученными улыбками и спускались в трюм. Море уже не вызывало восторга. Я, свесившись через борт, мучился от спазм, сжимавших уже пустой желудок. Ох, хоть бы стало потише на море! Но ветер усиливался. По палубе прокатывались потоки воды.
Всем было приказано уйти в трюм. Там большинство ребят лежало на нарах. Не было слышно обычного шума и разговоров. Мерно поскрипывало старое судно, кряхтело, как под тяжелой ношей. Воздух в трюме был нечистый, душный. Тускло светила единственная лампочка. Иногда сквозь брезент, закрывавший люк, прорывался поток воды и обдавал нас холодными брызгами. Было сыро, холодно и душно…
Наутро погода не изменилась. Качка как будто даже стала сильнее. В девять часов утра в люк трюма просунулась борода нашего бригадира Петровича.
— Бери ложку! Бери бак! К тете Нюше — шире шаг! — гаркнул он зычным басом.
Обычно, услышав этот призыв, мы, толкая друг друга, резво бежали, к камбузу, где красная распаренная повариха, украинка тетя Нюша, накладывала порции горячей пищи, каждый раз ласково приговаривая: «Натя!», а на просьбы о прибавке сердито кричала: «Хватя!» (Мы так ее и звали между собой: «Натя-хватя»). Но на этот раз на призыв Петровича откликнулись немногие. «Хороши щи! Эх, и хороши!» — громко расхваливали потом они свой завтрак, подмигивая друг другу. А нас мутило от одного запаха пищи.