— Ну, разошелся отец. Сейчас его не остановишь, — с притворной строгостью заворчала Анна Ивановна. — А ребятишки ужинать хотят. Их байками не накормишь.
Семья стала рассаживаться за столом. Комнату заполнил кружащий голову аромат свежей ухи.
— Садись и ты с нами, Коля-Николай, — радушно предложил дед Антон.
— Садись, садись, не стесняйся, — приглашала Анна Ивановна.
— Садись, садись! — тянули за рукав Санька и Васька.
Я не заставил долго уговаривать себя.
Видя, как хозяйка наделяет каждого члена семьи тоненьким ломтиком хлеба, я достал свою нетронутую буханку.
— Пожалуйста, режьте.
У Сани и Васи жадно сверкнули глаза. Давно уж, наверное, они не видали столько хлеба, давно не едали его досыта.
— Отрежь себе, сколько надо, и убери, — строго сказал старик. — Мы не разбойники какие, чтобы проезжего человека объедать. У нас хлеба не густо, да и у тебя не полный мешок.
Мы хлебали из одной большой деревянной миски вкусную уху, ели свежую рыбу. Вместо второго блюда хозяйка поставила на стол чугунок холодного картофеля «в мундире». Быстро «улыбнулся» и картофель.
После ужина старший из мальчиков, Вася, достал потрепанную ученическую тетрадь, несколько цветных карандашей и спросил:
— Дядя Коля-Николай, ты умеешь рисовать?
— Нет, не умею, — честно признался я.
— Тогда посмотришь, как мы рисовать будем.
— Только, чур, про войну! — оживился Саня.
Жирной чертой Вася разделил лист бумаги на две половины.
— С правой стороны — наши, слева — фашисты, — пояснил он. — Вот идут фашистские танки: один… другой… третий… десять. А наши ждут, не стреляют. Вот они — наши пушки. И вдруг — трах! бах! — наши открыли огонь…
С загоревшимися глазами Вася какими-то символическими знаками обозначил пушки, танки, разрывы снарядов и тут же пояснял события.
Тесно прижавшись плечом к брату, Саня сопел от возбуждения, горячо переживая подробности, битвы.
— Ура-а! — Наши пошли в атаку. Немцы побросали ружья, драпают без оглядки.
— Папу нашего нарисуй, — просил Саня.
— А вот и наш папа. С саблей, с наганом. «За мной, — кричит, — в атаку!» А вот и сам Гитлер. Спрятался. Из-за амбара выглядывает. Вот он побежал, только пятки сверкают. Папа — за ним с саблей…
— Пусть папа живым Гитлера в плен возьмет. Пусть в нашу деревню судить привезет, пусть его здесь казнят! — умолял Саня.
— Отстань — горячился Вася. — Вот папа догнал Гитлера. Бах! — Гитлеру в нос, бах! — Гитлеру в ухо. У того аж сопли потекли.
— Ха-ха-ха! — прыгал от восторга Саня. — Так ему и надо — не ходи куда не надо!
Дед сидел у стола и чинил конскую сбрую.
— Смотри, как быстро все у них получается, — тихо рассуждал он. — Гитлера уже полонили и войне конец сделали. А на деле-то все прет и прет Гитлер, и кто знает, когда конец войне, кто знает, жив ли ваш батька — ведь уже месяца два нет от него письма.
Анна Ивановна молча вязала детскую варежку. Судя по выражению лица, мысли ее были далеко. О чем думала эта добрая женщина? Может быть, о муже, от которого нет писем, или о трудностях нынешней жизни, или будущем своих ребятишек…
Вдруг она встрепенулась:
— Ой, засиделись мы, полуночники. Весь керосин выжжем. Его и осталось немного — скоро с лучиной будем жить.
Мать с детьми легла на широкую кровать, дед забрался на теплую печку, я устроился на полатях.
Засыпая под теплым овчинным одеялом, я предупредил хозяев:
— Как бы не проспать мне завтра, разбудите, пожалуйста, пораньше.
— Не бойся, не проспишь, — успокоила хозяйка, — дед у нас, как петух, — всех разбудит.
Он меня и растормошил утром:
— Вставай, Коля-Николай. Умойся да поешь горячей картошки. Дорога у тебя сегодня нелегкая.
Я быстро вскочил, спросонья еще не понимая, где нахожусь. Хозяйка уже хлопотала у русской печи. Дети спали обнявшись. Дед, кряхтя, натягивал бахилы.
— Пойду к своим лошадкам. Надо их напоить, накормить. Пьют-то они вволю, сколько хотят, а вот на сено норму назначили. Кинешь лошадке охапку утром да охапку вечером, вот она и грызет стойло с голоду. А что делать? Сена накосили мало: некому было косить-то. Как зиму перезимуют кони? Как пахать-сеять будут? Посмотришь на них, бедняжек, — и плакать хочется.
Анна Ивановна накормила меня ухой, горячей рассыпчатой картошкой. Собираясь в дорогу, я завернул в помятую газету свой хлеб.
— Ой, не дело так: вымокнет в дороге твой хлебушек.
Анна Ивановна достала чистую тряпицу, завернула хлеб. Потом подумала и положила мне в заплечный мешок картошки, соли в бумажке.
— Вот теперь ладно!
Я от души поблагодарил хозяйку и незаметно выложил на стол пятьдесят рублей.
Хозяйка заметила, нахмурилась:
— Это еще что такое?
— Так ведь надо же…
— Ничего мне не надо. Не за деньги пустила. Убери сейчас же, а то рассержусь!
Пришлось убрать деньги.
— А может, дедушке табаку оставить? — спросил я.
— От роду не курил, — коротко ответила Анна Ивановна.
— Отрежьте хоть хлеба ребятишкам.
— Самому пригодится в дороге.
Еще раз поблагодарив хозяйку, я с теплым чувством к этим добрым и приветливым людям отправился в путь.
Начинался серый сырой осенний день. Глинистая дорога раскисла и чавкала под ногами. Скоро к сапогам прилипло столько красной глины, что я с трудом поднимал ноги, они скользили и разъезжались. Идти можно было только по обочине дороги. Стоило задеть придорожные кусты, как с них щедро лилась вода. Очень скоро я промок насквозь.
Километров десять до ближайшей деревушки я прошел за четыре часа. Устал, как после тяжелой работы, вымок, как будто побывал под проливным дождем. Пришлось постучаться в первую же избу.
Но ни в первой, ни во второй, ни в третьей избе дверь мне не открыли. Наверное, хозяева были на работе. Только в четвертой отозвалась на мой стук дряхлая старушка с запавшими щеками.
— Пусти, бабушка, обогреться.
— Шаходи, шаходи, сынок, — прошамкала она.
Я попросил разрешения положить для просушки на печку свою одежонку. Достал хлеб, несколько картофелин и кусок сала, который мне дал на пароходе старик в заячьей шапке.
— Кушайте, бабушка.
Она придвинулась к столу, взяла хлеб и с видимым наслаждением стала перекатывать его во рту, жуя пустыми деснами.
«Обед» не занял много времени. Тяжело вздохнув, я спрятал в мешок припасы. Аппетит у меня был такой, что я за один присест мог съесть все, что у меня имелось, но надо было думать о завтрашнем дне. Ведь самое трудное — впереди.
Старушка между тем разговорилась.
— Три шына у меня на войне. Шо шнохой живу. Обижает она меня, штаруху, ругаетча. — Старушка заплакала. — Не дай бог, убьют моего Ванюшку — выгонит на уличу она меня, штарую. Кому я нужна? Какая я работнича?.. Придет ш работы жлая, вше рывком, вше швырком. Шлова доброго не ушлышишь. Конешно, и ее понять можно, шелый день на тяжелой работе, а придет домой — одни пуштые шши. Поневоле будешь жлая… Шпашибо еще, внушек Петруша хороший у меня. Весь в отца. Жаступаетча за бабушку, иногда и прикрикнет на мать…
Долго сидеть в теплой избе у меня не было времени. Попрощавшись со старушкой, я опять пошел месить дорожную грязь.
Только под вечер я добрался до Слободчикова и сразу же — на пристань.
На дебаркадере я отыскал каюту начальника, постучал.
— Входи, кто еще там? — раздался сердитый голос.
В маленькой каюте на кровати в сапогах и верхней одежде лежал небритый дядька с заспанным лицом и мутными глазами.
— Чего тебе? — сев на кровати, не очень-то приветливо спросил он.
— Я отстал от парохода. Оставил там вещи. Вы получили телефонограмму?
Дядька искоса глянул на меня и отвел глаза в сторону.
Удивительно много иногда говорит мимолетно брошенный взгляд. Я почему-то сразу понял, что начальник немного боится меня, но его успокаивает то, что я не взрослый человек, а мальчишка, с которым можно не церемониться.
— А откуда я знаю, что это ты отстал? Покажь документы, — потребовал он.