Глава 27. Сибирь
Нам с Шурой пришлось узнать и темные стороны друг друга.
У меня была проблема, которая, как я начинала понимать, беспокоила большинство живущих на земле людей, — в глубине души я не верила в ценность собственной личности. Где-то в моей душе жили и ярость, и сила, но я чувствовала их лишь во время каких-нибудь внутренних кризисов и переживаний по поводу потерь.
Духовная сила по-настоящему пробуждалась во мне несколько раз, например, когда после восьми лет замужества я, наконец, окончательно обнаружила, что Уолтер имеет давнишнюю привычку крутить романы с другими женщинами, которые зачастую оказывались его пациентками. Он заводил новую интрижку примерно каждые полгода. Но хуже всего, что он не смог понять и принять ту боль, которую я испытала, узнав о его привычке. На полном серьезе он сказал мне следующее: «Мои отношения с… (не важно, какая женщина была у него в тот момент) никоим образом не могут повлиять на мою любовь и привязанность к тебе». Какое-то время я пила водку, чтобы заглушить боль. Но потом, однажды, когда мы ехали на рынок, во мне проснулась разъяренная львица, и, словно со стороны, я услышала, как твердым, протокольным голосом говорю Уолтеру немедленно собирать вещички и убираться из дома на все четыре стороны. Еще я добавила, что начну процедуру развода. Помолчав секунду, он сказал все, что обо мне думает: звучащим разумно и здраво голосом он объявил меня женщиной неразумной и не в здравом уме.
Но он ушел.
К этому моменту изрядно потускневший образ львицы пришел совсем в плачевное состояние, что было неудивительно. Некоторое время я самолично холила и лелеяла свою уверенность в том, что я уродлива, если не телом, так душой, а, кроме того, еще и не удовлетворяю требованиям, которые предъявляются женщинам, и ни у кого не вызываю симпатии (за исключением моих детей — для них я всегда была лучше всех, благослови их Господь за это). Наконец, во мне снова зарычала та самая львица, или кто там был. Она вспыхнула, яростная и страстная, и заявила, что если я такая, какая я есть, то быть посему. Я просто должна продолжать жить и пытаться сделать свою жизнь лучшей.
Мы с детьми переехали в наш новый дом в форме буквы «А». Он находился через улицу от дома Уолтера. Развод был завершен, уже могла смотреть на себя в зеркало и думать, что, по крайней мере, снаружи я была не так уж плоха. Однако представление о самой себе как о никчемной и отталкивающей личности осталось моим маленьким секретом — грустным и неприятным.
Одним из бессознательных способов добиваться расположения и одобрения было мое стремление сделать все, о чем меня просили те, для кого я выполняла работу или кого я любила, независимо от того, хотелось мне это делать или нет. В итоге результаты работы, как и следовало ожидать, оказывались хуже, чем если бы я сделала ее с настоящим энтузиазмом, а время от времени и вовсе неудовлетворительными.
Другой способ заключался в том, чтобы вкусно и обильно кормить окружающих. Каждые выходные я приносила с собой на Ферму столько еды, сколько хватило бы накормить маленькую армию, в течение целого месяца упорно пробивающуюся сквозь снежный буран, бушующий где-нибудь в России. Шура начал прибавлять в весе и, в конце концов, объявил, что пусть лучше у него живот прилипнет к спине, и попросил меня не готовить так много еды для него. Я указала ему на то, что он всегда съедает все, что я кладу ему на тарелку, на что он раздраженно ответил: «Я такой же жадный, как и человек, сидящий рядом со мной, так что пусть у меня на тарелке будет меньше искушающей меня еды».
— Ладно, — ответила я и приступила к объяснениям. — Дело в том, что я, как ты помнишь, наполовину еврейка, и еврейская кровь побуждает меня быть матерью согласно еврейским представлениям, не в плохом, конечно, смысле, а в смысле приготовления пищи для близких…
Шура резко оборвал меня: «Я хочу, чтобы моя порция стала меньше, хорошо?»
Я ответила, о'кей, извини, и умолкла.
Любовный треугольник, в который я втянулась, был благодатной почвой для чувства ненадежности и сомнений в самой себе. И мне частенько приходилось напоминать себе, что именно я и никто другой сделала этот выбор, что никакого принуждения и полуправды со стороны Шуры не было, он мало что скрыл от меня. Мы оба видели сложившуюся ситуацию, и это я убедила его разрешить мне играть такую роль, пообещав, что не заставлю его сожалеть об этом. Я была взрослой девочкой и сама несла ответственность за свои решения.
Но порой меня пронзала мысль о том, что я была лишь временной заменой, второсортной вещью, и тогда мое внутреннее «я», менее склонное слушаться ясных доводов разума, чем остальная часть меня, странным образом выплескивала свой гнев и страх, причем в самые неожиданные моменты и вопреки моему желанию избежать проявлений стресса.
Однажды вместе с Рут и Джорджем мы пошли в театр Беркли. Во время антракта, когда все зрители выстроились в очередь за закусками, которые продавались за прилавком в фойе театра, Шура спросил меня, не хотелось бы мне выпить кофе. Я пришла в полнейшее замешательство; этот простой вопрос разбрызгался в моем мозгу, как пятнышки краски на рисунках Джексона Поллока.[62]
Я посмотрела на Шуру непонимающим взглядом и сказала: «Кофе. Я даже не знаю. Почему-то я чувствую себя абсолютно сбитой с толку, как бы не здесь, словно я где-то в другом месте». Он ответил мне ледяным взглядом — иначе не назовешь — и отошел. Через несколько минут он принес мне кофе, черный, как любил он сам, но не я. Сказал «вот», развернулся и снова ушел.
Я зашла за колонну, к горьким к безрадостным чувствам, выбравшим явно не подходящий момент, чтобы заявить о себе, добавилось еще и смущение. Горячий кофе пролился мне на руку, и я ощутила себя неловкой, нескладной и глупой. Все, о чем я могла подумать в тот момент, была мысль о том, что Шура даже не потрудился вспомнить, какой кофе я обычно пью; я не так много значила для него, чтобы он помнил такую малость. Я с трудом сделала вдох и стиснула зубы, чтобы не дать себе расплакаться. Неужели ты собираешься раскрыть себя таким невообразимым, ужасным способом прямо здесь, на виду у этих милых театралов, думала я про себя.
Мне и в голову не пришло, что я переживаю классический приступ тревоги и что рациональное осмысление моего состояния может оказаться бесполезным.
Когда мы возвращались на свои места перед началом второго акта, Шура не подал мне руки, как делал обычно. Как застывшая, я сидела рядом с ним и не могла придумать, как вернуть себе обычное спокойствие и чувство юмора.
Весь оставшийся вечер мы чувствовали напряжение и были подчеркнуто внимательны друг к другу. Ночью мы легли спиной друг к другу и заснули без ставших традиционными нежных слов и прикосновений.
Много позже я поняла, что Шура не был готов видеть меня в таком смятении да еще без предупреждения, в самом разгаре приятного вечера в театре. Я поклялась ему, что не буду играть роль жертвы и тем самым превращать его в мучителя, если он позволит мне войти в свою жизнь в это трудное и тревожное для него время. А там, в театре, я стала жертвой, прижавшись к стене, как беспризорный ребенок, с умоляющим взглядом, от которого Шуру прожгло чувство вины. Он стал холодным и отдалился от меня, не зная, что еще мог сделать.
Бывали дни, когда я чувствовала себя уязвимей, чем обычно, и с большей силой ощущала стену, которую воздвиг внутри себя Шура, а также легкую эмоциональную сдержанность. Я могла понять ее и согласиться с ней умом, но не сердцем. В этот момент чувство ущербности затопляло меня, уплотняя воздух между нами. Тогда Шура чаще всего отстранялся от меня, открытое выражение его лица сменялось защитной маской, а потом становилось жестким и холодным.
Эти инциденты обычно случались в начале выходных, а после проведенной вместе ночи я просыпалась с вновь обретенной смелостью и легкостью. На протяжении оставшихся до раннего понедельничного утра, когда я должна была ехать на работу, часов мы могли расслабиться и смеяться вместе.