20
Выше всех церквей в Новгороде — София. Один купол её — золотой. Горит и сияет он в утреннем солнце. А пять других куполов, крытые свинцом, серебрятся неярко, как вода в Волхове. Говорят, хотели было новгородцы позолотить все шесть куполов — хватило бы в Новгороде золота, чтобы украсить свой любимый храм не беднее, чем украсили Софию киевляне в стольном. Но главный городской зодчий отговорил новгородцев золотить все купола: «Негоже наряжать великую Софию, без которой нельзя помыслить Новгорода, как какую-нибудь купчиху. Пусть будет её наряд величествен и строг, как подобает святыне».
Сложен Софийский собор из серого тесаного камня, светлого, как северный жемчуг. Камень скреплён цемянкой — крепким известковым раствором с толченым кирпичом. От толченого кирпича известь стала розовой, как утренняя заря.
Стоять и стоять прекрасной Софии от лета к лету, от века к веку. Не разрушат ни ее, ни города Новгорода никакие силы, пока не слетит с ее вершины сидящий на ней свинцовый голубь. Подойдет новгородец к храму, запрокинув голову, так что шапка валится наземь, поглядит ввысь: вон он, голубь! Сидит! И на душе у него станет покойно. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ — «ПОКА СИДИТ ГОЛУБЬ».
ДВАДЦАТАЯ ГЛАВА
ПОКА СИДИТ ГОЛУБЬ
Посадник Добрыня без думных бояр, безо всякой свиты, с одним только из своих отроков, толковым и быстрым Васильком, пеши обходил город, осматривал валы и укрепления. Василёк на лету улавливал брошенное посадником слово, перехватывал хмурый взгляд, запоминал всё, чтобы потом записать по порядку — где что надо подправить, подновить, укрепить. Как кошка, карабкался на высокие бревенчатые городни.
Добрыня любил Василька. Живым умом и расторопностью этот юноша кого-то напоминал ему, но кого — Добрыня не мог вспомнить. Сам он теперь был тяжеловат. Ходил медленным шагом, шумно дышал, поднимаясь на крепостные стены.
Ступенька за ступенькой — одолел. Стоял, отдуваясь, смотрел из-под бровей. Сторожевая башня выступала вперёд стены. Окошки бойниц — на все три стороны. Плотники, торопливо стуча топорами, заканчивали кровлю. Сказал, раздумывая:
— Не далеко ли выдвинули?
Один из плотников спрыгнул с лесов. Стоял с топором — волосы прихвачены ремешком, статный, синеглазый. Отвечал твердо:
— В самый раз. Из переднего окна вон какой обзор. А полезут на стену, стрелки с двух сторон им — в спину.
— Толково. А ты кто такой?
— Я — зодчий. Твердиславом зовут.
— Толково! — ещё раз похвалил посадник.
Крепостные валы широким кольцом окружали город. Стены детинца с бойницами и настилами тоже были хорошо укреплены. На его башнях теперь днем и ночью стояли усиленные сторожевые посты. Но сам город выглядел, запустелым, поникшим, как человек, согбенный непосильной тяготой. Недавно еще полный сил, веселый, он теперь, хоть и не тронут был врагом, казался израненным. Война, шедшая где-то далеко, всё равно напоминала о себе здесь на каждом шагу. Вот будто из челюсти вырван зуб — среди добротных островерхих теремов маячат стены недостроенного дома. Плотники, не закончив, бросили работу и, прихватив топоры, ушли куда-то в Заволочные леса, где предстояло им не ставить на земле новые дома-терема, не тесать на радость людскому взору тонкое деревянное кружево — рубить головы.
На другой улице тянется длинная канава, полная дождевой воды, рядом валяются в. грязи древесные стволы с выдолбленными внутри желобами. Это водопроводные трубы. Тянули водопровод, по которому должна была поступать вода из Волхова. Не дотянули. Не до этого нынче. Вот лежат сваленные грудой каменные глыбы. Здесь возводили новый храм. Бросили.
Посадник Добрыня, проходя мимо Софии, по привычке вскидывал голову. Голубь сидел на своем месте. Да, свинцовый голубь по-прежнему восседал там, где было ему положено, а Новгород… В Новгороде было худо.
Как и предсказывали противники похода, едва новгородские полки покинули город, суздальцы перерезали дороги.
У причалов недвижно стояли ладьи. Плыть было некуда. На волоках, где с Ловати надо было перетаскиваться на Днепр, новгородских плавателей перехватывали заставы суздальцев и ростовчан. Забирали суда и товары, корабельщиков уводили в плен. Правда, на север путь ещё был открыт. Но туда плыть было незачем: из варяжских земель хлеба, как известно, не привезёшь. Прибывшие оттуда торговые гости — одни огорчались: новгородцы и не глядели ни на самые распрекрасные ткани, которые в прошлые годы пользовались большим спросом, ни на прочие товары, другие же — те, что удосужились прихватить с собой что-либо съестное, — были довольны: в эту осень в Новгороде за малую меру муки, за какую-нибудь горсть гороха можно было выменять драгоценные меха, серебряные и золотые украшения.
Поначалу новгородцы утешали себя:
«Ничего, скоро всё изменится. И дружина, говорят, у князя сильная, и ополченцев наших сколько пошло, новгородских молодцев, буйных голов. Непременно разобьют они суздальцев. И тогда потечет широкой рекой в город дешевый хлеб, и скот пригонят, и пленных. И заживет Господин Великий Новгород богато, как никогда! А пока надо терпеть».
И терпели. Благо, лето было щедро на огородную овощ. Можно напарить репы или брюквы-калики и набить животы. Можно похлебать щец — вода и капуста. Хлебая, посмеивались:
«Хоть пустые, да зато горячие! Чем не еда? Потерпим! Дождемся! Зато потом…»
Во всех церквах, сколько было их в городе, молились богу и всем святым, чтоб даровали они победу новгородцам над суздальцами. Не скупясь, из последнего ставили покупные толстенные свечи и Георгию-воину, и Николаю, покровителю странников и плавателей, и Параскеве, которая дважды пятница — хоть по-гречески, хоть по-русски. Чадили в духоте церквей и храмов, оплывали восковыми слезами свечи, а желанная победа все не приходила.
Видно, и суздальцы тоже молились, да еще поусердней. Ушли в поход новгородцы и застряли где-то в заволочных землях. А в Новгороде было голодно. Цены взлетели, будто пустая чаша весов — и на хлеб, и на горох, и на молоко, а о мясе и говорить нечего. Сидя на пареной репе, дожидаться победы становилось всё тяжелей.
На длинной Епископской, или Пискуплей, как называли её новгородцы, улице, которая вела от главных ворот к Софии, по обеим сторонам дороги сидели нищие. Они сидели здесь и рано утром, и днём, и вечером, сидели и в погожие дни, и тогда, когда стучал по деревянным настилам мостовой затяжной осенний дождь. Будто закоченев, глядели куда-то вдаль пустыми застылыми глазами. Их было столько, что неподвижные их тела, казалось, образовали вдоль дороги странный чёрный частокол. И на этой нарядной улице, и возле церковной паперти и раньше толпились калеки, обиженные умом, и прочие убогие, ожидая милостыни от направляющихся в Софию богомольцев. Но сейчас здесь проводили день за днем не какие-нибудь обездоленные богом отщепенцы, не сироты, не имеющие пристанища. Это были новгородские жители с опухшими от голода лицами, с высохшими от голода детьми. Но и те, кто шел мимо них по дороге, тоже были голодны и не могли ничего подать просящим.
Однажды в канцелярию посадника на Ярославовом дворище влетел детина — на лбу шишак, рубаха разодрана. Заорал:
— Чернь взбунтовалась! Разбивают боярские терема и купецкие лавки!
Посадника на тот час не было, но боярин Ставр, оставленный в помощь посаднику для обороны города, быстро собрал свою сотню. Цыкнув на детину, спросил только:
— Где?
И вот уже по бревенчатым мостовым загрохотали копыта конной сотни городского полка. Домов-теремов никто не трогал. Это детина наплёл с испугу. А вот амбар на подворье боярина Ратибора его же холопы — посбивали замки, выломали двери, а потом и вовсе разнесли. И уличане набежали. Тащили зерно. Кто — мешок, кто — ведро, кто за пазуху насыпал, кто в подоле унёс. И даже когда налетела Ставрова конница, топтала смутьянов, ползали под копытами, сгребая с кровавой земли просыпавшиеся зерна.