Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Утёсов в ту пору по настойчивому совету Бабеля взялся за написание мемуарной книги «Записки актера». Бабель внимательно следил за работой своего друга и не только вдохновлял его, но и помогал. Книга уже была полностью подготовлена к изданию, и Исаак Эммануилович написал к ней предисловие. Перед самым выходом ее в свет Бабель был арестован, и конечно же предисловие изъяли. По утверждению многих, пишущих об Утёсове, он тут же ликвидировал все, связанное с Бабелем: и его письма, и правки к книге «Записки актера», то есть все письменные подтверждения их дружбы. Может, это и не так, но в архиве Утёсова ничего из их переписки, к сожалению, не сохранилось.

И все же рассказ о взаимоотношениях Бабеля и Утёсова не будет полным без отрывка из предисловия к книге «Записки актера»: «Утёсов столь же актер, сколько пропагандист. Пропагандирует он неутомимую и простодушную любовь к жизни, веселье, доброту, лукавство человека легкой души, охваченного жаждой веселости и познания. При этом — музыкальность, певучесть, нежащие наши сердца; при этом — ритм дьявольский, непогрешимый, негритянский, магнетический; нападение на зрителя яростное, радостное, подчиненное лихорадочному, но точному ритму.

Двадцать пять лет исповедует Утёсов свою оптимистическую, гуманистическую религию, пользуясь всеми средствами и видами актерского искусства — комедией и джазом, трагедией и опереттой, песней и рассказом. Но до сих пор его лучшая, ему „присущая“ форма не найдена и поиски продолжаются, поиски напряженные.

Революция открыла Утёсову важность богатств, которыми он обладает, великую серьезность легкомысленного его искусства, народность, заразительность его певучей души.

Тайна утёсовского успеха — успеха непосредственного, любовного, легендарного — лежит в том, что советский наш зритель находит черты народности в образе, созданном Утёсовым, черты родственного ему мироощущения, выраженного зажигательно, щедро, певуче. Ток, летящий от Утёсова, возвращается к нему, удесятеренный жаждой и требовательностью советского зрителя. То, что он возбудил в нас эту жажду, налагает на Утёсова ответственность, размеров которой он, может быть, и сам не сознает. Мы предчувствуем высоты, которых он может достигнуть: тирания вкуса должна царить в них. Сценическое создание Утёсова — великолепный этот, зараженный электричеством парень и опьяненный жизнью, всегда готовый к движению сердца и бурной борьбе со злом, — может стать образцом, народным спутником, радующим людей. Для этого содержание утёсовского творчества должно подняться до высоты удивительного его дарования».

А вот еще одно воспоминание Утёсова о Бабеле: «Кто не слышал и не видел смех Бабеля, не может себе представить, что это было такое. Я, пожалуй, никогда не видел человека, который бы смеялся, как он. Это не был раскатистый хохот — о, нет! Это был смех негромкий, но совершенно безудержный. Из глаз его лилися слезы. Он снимал очки, вытирал слезы и снова начинал беззвучно хохотать. Когда Бабель, сидя в театре, смеялся, сидящие рядом смеялись, зараженные его смехом, а не тем, что происходило на сцене…»

* * *

Не однажды читал Утёсов рассказы Бабеля со сцены. Но больше и чаще всего читал он их в «домашнем театре», среди друзей и знакомых. Семен Израилевич Липкин говорил мне, что артистическая старость никогда не постигла Утёсова. Физическая — наверное, да, но не артистическая. Я помню, как в писательском Доме творчества «Переделкино» Утёсов вскоре после завтрака садился на скамейку и, казалось, дремал. Но это только казалось. Стоило оказаться рядом с ним кому-то из обитателей Дома творчества, даже незнакомому человеку, он просыпался и тут же начинал разговор. Чувствовалось, что он очень соскучился по зрителям, ему плохо было без них, и даже один слушатель в последние годы жизни был для него находкой. Впрочем, я неправ: за одним слушателем появлялся другой, третий, и вот уже вокруг Утёсова — толпа народу. Не помню, чтоб Леонид Осипович, как утверждают многие, часами рассказывал анекдоты. Но зато очень хорошо запомнил, вижу и слышу это сейчас, как читал он гениальный рассказ Бабеля о Гедали. Не тот, который носит это название, а другой: «…Все смертно. Вечная жизнь суждена только матери. И когда матери нет в живых, она оставляет по себе воспоминание, которое никто еще не решился осквернить. Память о матери питает в нас сострадание, как океан, безмерный океан питает реки, рассекающие вселенную…

Слова эти принадлежали Гедали. Он произнес их с важностью. Угасающий вечер окружал его розовым дымом своей печали. Старик сказал:

— В страстном здании хасидизма вышиблены окна и двери, но оно бессмертно, как душа матери… С вытекшими глазницами хасидизм все еще стоит на перекрестке ветров истории».

Почему Утёсов так любил бабелевского Гедали? Точнее всего на этот вопрос ответил сам Леонид Осипович: «Если вы хотите знать, что такое бабелевский гуманизм, вчитайтесь в рассказ „Гедали“, но только не думайте, что в нем разговаривают два человека — Гедали и Бабель. Нет. Это диалог писателя с самим собой».

Думается мне, что в этом рассказе есть что-то от бесед Бабеля с Утёсовым.

Им песня строить и жить помогала (Утёсов и Дунаевский)

Судьбы Леонида Утёсова и Исаака Дунаевского могли бы никогда не пересечься. Где Одесса, а где захолустный то ли городок, то ли местечко Лохвица? Не родись там Дунаевский, кто бы сегодня помнил об этом городке? Но этих двух талантливых людей объединила, а потом и сдружила музыка. Эпиграфом к новелле «Утёсов—Дунаевский» могла бы стать строка из стихотворения Поля Верлена «Музыка, музыка превыше всего…».

Едва ли в советском музыкальном искусстве есть еще имена, так тесно соединенные, как Дунаевский и Утёсов. В этой связи мне вспоминается рассказ Александра Яковлевича Шнеера — автора многих статей и исследований в области цирка и эстрады, оставившего после себя замечательные архивы и воспоминания. 26 июля 1986 года я был у Александра Яковлевича, и разговор зашел об Утёсове и Дунаевском.

«— Вам знаком такой человек — Данкман Александр Морисович? С 1918 года он был ученым секретарем секции цирка и эстрады театрального отдела Наркомпроса. Так вот, человек этот сыграл особую роль в становлении советского мюзикла, а, поверьте мне, в середине двадцатых это было очень непросто. Авербахи и иже с ним — мальчики, очень далекие от искусства, всплывшие на волне Гражданской войны, — утверждали, что эстрада вообще, а мюзиклы тем более не нужны пролетариату. Слава богу, были и такие, кто с ними не соглашался. Это замечательные ленинградцы — Грач, Смолич и конечно Дунаевский. Кто сейчас что-то помнит и знает? Недавно где-то я прочел, что Утёсов и Дунаевский познакомились в 1929 году. Какая чушь! В 1923 году мы, активисты РАБИСа, посодействовали переезду Дунаевского из Харькова в Москву. Слухи о гениальном харьковском композиторе, авторе оперетты „Женитьба“ (кстати, она не хуже, а может быть, лучше всех оперетт, которые он написал позднее), дошли до Москвы, и Александр Морисович настоял на приглашении Дунаевского в Москву. Исаак Осипович долго не сопротивлялся — он понимал, что Харьков для него тесноват. В Москве мы устроили ему несколько выступлений. Какие это были концерты! Так вот на одном из них я видел Утёсова — восхищенного и восторженного. Помню одно: после концерта Утёсов подошел к Дунаевскому и сказал: „Скорее переезжайте к нам“».

В своих воспоминаниях Александр Шнеер слегка ошибся с датой — Дунаевский перебрался в Москву весной 1924 года. К тому времени уроженцу маленького украинского городка Лохвица едва исполнилось 24 года. Родители заставляли его учиться на юриста, но он бросил университет и нашел применение своим музыкальным талантам в Харьковском русском драматическом театре — именно там была поставлена нашумевшая «Женитьба». Очень скоро провинциальные рамки стали ему тесны, и он всерьез задумался о переезде в одну из столиц. В Москву Исаака звал его сценический учитель Павел Ильин, ставший режиссером Летнего театра в саду «Эрмитаж». Именно там состоялись первые выступления молодого композитора, на которых, по всей видимости, и присутствовал Леонид Осипович.

66
{"b":"119675","o":1}