Первые гастроли Утёсова в Москве можно было считать успешными. Зрители хорошо принимали гастролера, аплодировали, смеялись. И все же это были не одесские зрители. Утёсов не раз размышлял о том, что одесский театр — это весь город; не меньше, чем на сцене, он существовал на Привозе и на Староконном рынке, на Отраде и в Аркадии. А в театры люди нередко шли только для того, чтобы лишний раз убедиться, что сами они — актеры не хуже тех, что выступают за деньги. «Я хотел, ревниво хотел, чтобы эти еще не очень понятные зрители — ведь на „севере“ я был первый раз — полюбили мой город и позавидовали, что я одессит. Но, видимо, не только они мне были не до конца понятны, но и я им. Мне аплодировали, смеялись моим шуткам и трюкам, но я чувствовал, что это не то. Или у них просто не хватает темперамента веселиться? Я лишний раз убеждался, что Одесса — город уникальный».
Впервые приехав в Москву, в немногие свободные часы Утёсов много бродил по городу. Он не раз бывал в местах, так подробно и красочно описанных Гиляровским, и, сравнивая их с жизнерадостными бедняцкими районами родного города, в который раз думал: «Нет, это не Одесса…» Москва казалась ему скучной, холодной, пресноватой. Его удивляла медлительность москвичей: «Мне казалось, что здесь никто никуда не торопится». Естественно, во время гастролей у него среди москвичей появились новые знакомые, приятели. Порой они шутили, даже посмеивались над его одесским патриотизмом, но, как заметил Утёсов много лет спустя, «мне было их жаль».
Пройдет совсем немного времени, и влюбленный в Одессу Утёсов добровольно покинет ее — как окажется, на всю оставшуюся жизнь. В 1920 году он переехал в Москву, а за три года до этого, после первых своих московских гастролей, его пригласили на следующий сезон в театр Струйского. Сегодня в этом здании на Ордынке находится филиал Малого, а тогда это был популярный в Москве эстрадный театр. От кабаре в саду «Эрмитаж» он отличался не только тем, что располагался в основательном каменном здании, но и совсем другим микромиром. Замоскворечье было далеко от Трубной площади не только в географическом смысле. Значительную часть его населения составляли купцы и мещане, которые и определяли атмосферу в зале. Неудивительно, что гастроли в театре Струйского прошли с меньшим успехом, чем в «Эрмитаже»: «Меня принимали с явным холодком. То, что всегда вызывало веселое оживление или смех, здесь не находило отклика, и я неожиданно для себя наталкивался на равнодушную тишину. В зале все сидели словно замороженные. Это меня не только удручало — выводило из себя. Мне делалось тоскливо и муторно. Меня тянуло домой, в Одессу, к моим „единомышленникам“. Я скучал по ним».
Неудивительно, что еще до окончания сезона, по сути нарушив договорные обязательства, Утёсов сбежал в Одессу. Если в «Эрмитаже» он впервые в своей артистической жизни почувствовал непонимание, то в театре Струйского понял, что такое неприятие актера зрителем. Он не предвидел, что Москва далека от Одессы не только географически — московский зритель не мог не только воспринять, но и понять легкое, веселое, отчасти легкомысленное искусство города, в котором каждый зритель был не только союзником актера, но и соучастником спектакля.
* * *
В Одессе вскоре после возвращения из Москвы Утёсов оказался на сцене Большого Ришельевского театра (позже — кинотеатр имени Короленко). Ришельевским он назывался потому, что находился на Ришельевской улице, а Большим — для отличия от расположенного по соседству Оперного театра, который почему-то «большим» не называли. Оказавшись среди своих одесских зрителей, Утёсов вскоре забыл москвичей и их хладнокровный прием. Гастроли в Ришельевском театре шли с неизменным успехом, лишние билетики выпрашивали уже на дальних подступах к театру. Если из всех зрителей в театре Струйского Утёсову запомнился лишь один, ставший впоследствии его другом — это был Смирнов-Сокольский, — то в Ришельевском да и на других одесских площадках незнакомых не было. Но один зритель запомнился Утёсову навсегда. «Как-то раз после спектакля ко мне за кулисы пришел незнакомый человек богатырского сложения. На нем были синие брюки-галифе, высокие сапоги и куртка, плотно облегавшая могучий торс. Он подошел ко мне твердым военным шагом.
— Разрешите поблагодарить вас за удовольствие, — сказал он и крепко пожал мою руку, — это все. Еще раз спасибо! — повторил он и направился к выходу.
— Простите, кто вы?
— Я Григорий Котовский.
Я онемел. Легендарный герой! Гроза бессарабских помещиков и жандармов! Как и все одесситы, я с юных лет восхищался им. И вдруг он сам пришел ко мне! Я ему понравился!
Мы вышли из театра вместе. С тех пор почти полтора месяца он часто приходил в театр и просиживал у меня в артистической до конца спектакля. Он смеялся моим шуткам и рассказывал эпизоды из своей поистине романтической жизни…
Никогда не забуду рассказа Григория Ивановича о том, как за ним охотился целый отряд жандармов.
…Когда было обнаружено место его пребывания, он выбежал из своего убежища и бросился в степь, в хлеба. Жандармы начали прочесывать хлебное поле. Колосья были высокие, и Григорий Иванович лежал, прижавшись к земле, надеясь остаться незамеченным. Но вдруг перед ним возникла толстая, красная, мокрая от пота рожа жандарма. Несколько секунд они смотрели друг на друга.
— Я понял, — сказал Григорий Иванович, — что должен кончить этого человека, но так, чтобы рожь не колыхнулась. И рожь не колыхнулась.
Григорий Иванович рассказывал мне этот эпизод с какой-то особой, я бы даже сказал, скромной улыбкой, словно хотел убедить меня, что ничего особенного, сверхчеловеческого он не сделал, что сделал он только необходимое. Необходимое-то необходимое, но какие душевные силы надо иметь для этого!»
Утёсов конечно же был наслышан о Котовском задолго до этой неожиданной встречи. Знал он и то, что 4 октября 1916 года Григорий Иванович был приговорен военным судом к смертной казни через повешение. Но осуществить эту суровую меру не удалось — одесские рабочие грозились штурмом взять тюрьму, и смертную казнь заменили вечной каторгой. Вскоре после Февральской революции Котовский был освобожден из тюрьмы и выполнял теперь поручения Одесского Совета рабочих и солдатских депутатов.
Среди знакомых Леонида Осиповича был одессит — профессор Исай Павлович Шмидт. В 19 лет он стал заключенным Шлиссельбургской крепости, после ссылки вернулся в родной город и поступил в Новороссийский университет. Но идеи революции оказались сильнее науки — в Одессе он снова попал в тюрьму и встретился там с Котовским. Вскоре стал его помощником и комиссаром 45-й стрелковой дивизии. В тридцатые годы Исай Павлович преподавал историю в ряде московских вузов, нередко виделся с Утёсовым, и конечно же разговор их заходил о судьбе и трагической гибели «одесского Робина Гуда» — Григория Котовского.
«Я — сын революции…»
Семья Утёсова — он сам, жена и маленькая Эдит — жила в 1918 году в доме его родителей. Дите шел четвертый год. Она уже не только умела разговаривать, но и имела свое представление о событиях, происходящих за окнами дома, находящегося на границе Молдаванки и Базарной улицы (последняя в советское время была названа именем Кирова). За окном все чаще слышались выстрелы, а порой по соседству шли настоящие бои. Отдельные районы города переходили из рук в руки порой по несколько раз в день. Во время затишья под окнами двигались похоронные процессии. Однажды Дита спросила: «Папочка, а меня не будут завтра хоронить?» Леонид Осипович, с грустью посмотрев на дочь, подумал про себя: «Никогда не предполагал, что после моего бурно веселого детства моей дочери будет суждено такое».
Как-то раз в заколоченную парадную дверь дома, где жили Утёсовы (с наступлением смутных времен этим входом перестали пользоваться), раздался требовательный стук, за которым последовала просьба принять раненых. Услышав слово «товарищ», Утёсов с большим трудом вышиб дверь, и в дом внесли двух человек на шинелях, заменявших носилки: «С невыразимой болью смотрел я на раненых. Хоть и был я недавно солдатом, но развороченное человеческое тело видел впервые.