— Ага!
И совершенно равнодушно я подумал, что если здесь кто-то и хоронит, то это только мать Татьяны, для всех остальных похороны были печальным зрелищем. Наверное, я был неправ, но в те минуты мне хотелось только одного — чтобы все поскорее закончилось. На Татьяну я старался не смотреть, потому что лицо ее изменилось и казалось мне чужим. И не покидало такое чувство, будто бы я не знал ее вовсе. Да ведь это, собственно, так и было. Когда надвинули крышку и стали заколачивать гвозди, мне захотелось отвернуться, но я заставил себя смотреть — словно бы в наказание. Я почувствовал, что меня подмывает засмеяться или закричать, потому что я представил черноту гроба, черноту, в которой осталась Татьяна. Лика догнала меня и что-то спросила. Я не понял, но кивнул: какая разница, о чем она спросила, но тогда я обрадовался ее словам и голосу. Она вернулась к матери Татьяны, а я забился поглубже на сиденье и обхватил руками поручень. Люди медленно подходили, и вскоре мы поехали...
Петушок остановил меня в коридоре и спросил, не требуется ли мне отпуск. Я ответил, что не требуется, и он понимающе помолчал, слегка покосившись на дверь своего кабинета. Надо было ждать приглашения зайти к нему для беседы.
— Без работы сойду с ума, — зачем-то добавил я.
— Понимаю, — живо кивнул он. — Работа у нас на первом месте, это уж — да!
И отвел глаза, почувствовав, наверное, что все остальные слова ничего не значат.
— Я всегда готов помочь. Как там, кстати, твой командир?
— Нормально. Что с ним будет!
— Разумеется, — согласился Петушок и скривил губы так, словно бы ему неприятно было спрашивать о Рогачеве — Ты не подумываешь уходить от него?
— Напротив, очень за него держусь, — ответил я, понимая, что интересует Петушка.
Он искренне удивился и сказал, что Рогачев странный человек. Я молчал: не говорить же о том, что этот странный человек скоро будет сидеть в его кресле, а сам он превратится в простого командира.
— Но мы все не без странностей, — добавил Петушок и снова спросил: — Значит, работать с ним интересно?
Я ответил, что все, кому приходится сталкиваться с моим командиром, имеют редкую возможность научиться хотя бы чему-то в жизни, задуматься над многим, а главное, взглянуть на себя.
— Не это ли самое важное? — закончил я, взглянув на удивленного Петушка.
— Возможно, — ответил он не сразу и протянул мне руку. — Признаться, я не думал с этой стороны... Заходи как-нибудь, побеседуем...
Я ничего не ответил, и мы простились. Несомненно, Петушок о чем-то догадывался, да и не удивительно, ведь они с Рогачевым давно знакомы. Если вспомнить то, о чем рассказывала Глаша, то можно предположить, что Петушок готовил что-то Рогачеву... Думал я об этом недолго, пора было ехать на площадь Мира.
Мать Татьяны хотела отбыть, как это принято, девять дней, и просила прийти. Вчера Лика подождала меня в аэропорту после рейса и напомнила об этом. За эти дни она дважды приезжала ко мне, и всегда с таким настороженным видом, будто бы не надеялась застать меня в живых. Меня умиляло то, что она находила предлоги для появления, пыталась наводить порядок в квартире. Видать, она всерьез считала, что я осиротел и обо мне надо заботиться. Язык не поворачивался сказать ей, чтобы она не приезжала, но и терпеть ее было тяжело. Лика являлась как напоминание о прошлом, а к тому же раздражала меня своим напором, цепкостью и уверенностью в правоте.
Кроме матери Татьяны, Клавдии Степановны, на поминках были хозяйка квартиры и еще одна бортпроводница. Судя по большому столу, Клавдия Степановна ожидала, что придет много людей. Она явно опечалилась, и хозяйка привела соседку, довольно молодую женщину, которую, кажется, я однажды видел. После пришел и ее муж. Мы посидели, помянули Татьяну, поговорили. Лика оказалась за столом рядом со мною, и я постоянно чувствовал ее заботу. Хозяйка квартиры посматривала на меня так, будто бы собиралась сказать: «Это тот молодой человек, который едва не высадил двери!»
Лика не забывала подкладывать в мою тарелку, просила закусывать и сама ела охотно, потому что действительно все было вкусно.
— Хочешь огурчика? — спросила она и, не дожидаясь ответа, выудила из банки огурец. — Тебе надо получше питаться.
Если бы появилась хоть малейшая возможность, я послал бы ее к черту, но такой возможности не было, и я подумал, что со временем она сама устанет заботиться и отойдет в сторону.
После мы долго и неторопливо пили чай, хозяйка рассказывала, как Татьяна поселилась у нее. Оказалось, это вышло случайно. Она рассказывала, а я смотрел на Клавдию Степановну, которая внимательно слушала и изредка кивала головой, словно бы благодарила за добрые слова. Это была не старая, но уже увядшая женщина; горе добавило ей печали, и она совсем поблекла. Татьяна, видать, была похожа на отца, потому что я не нашел никаких общих черт с матерью. Клавдия Степановна с того самого момента, когда мы с Ликой встретили ее у поезда, только кивала и беспрестанно благодарила. Что бы ей ни говорили, она неизменно отвечала: «Спасибо вам, спасибо!» От Лики я уже знал, что отчим Татьяны не смог приехать из-за болезни.
После мы с соседом курили на кухне, молчали, но когда он забрал жену, собираясь уйти в свою комнату, то сказал мне, чтобы я не раскисал. Я пожал ему руку и ответил, что я — ничего.
Хозяйка тоже ушла, и, когда я вернулся в комнату, остались только Лика и бортпроводница; Клавдия Степановна перелистывала толстый альбом с фотографиями. Мне она сказала, что я могу выбрать любую фотокарточку на память. Отказ ее обидел бы, и я взял одну, на которой Татьяна выглядела угловатой девочкой. Клавдия Степановна улыбнулась, сказав, что снимал дочь соседский мальчик. И вот когда она улыбнулась, проступило сходство с Татьяной: улыбка была точно такая — беззащитная.
— Как раз и наш дом, — добавила она и, вытащив еще фотографию, тихо спросила: — А кто вот это?
— Наш механик, — ответил я, взглянув на фото. — Это в Одессе, у знаменитого театра. Мы летали туда однажды да застряли на трое суток...
Мне вспомнился одесский рейс, прогулка по городу и то, как я ни с того ни с сего предложил запечатлеть нашу компанию на фойе театра. Никто особенно не возражал, один лишь Саныч сказал, что забыл, когда и фотографировался. Мы побазарили, но все же подошли к театру. Я стал рассказывать об этом Клавдии Степановне, но в это время Лика собралась провожать подругу. Когда, простившись, они вышли, Клавдия Степановна спросила:
— А как его зовут? Очень уж похож...
Я даже не понял, о ком она спрашивает, а потом ответил, что зовут нашего механика Тимофеем Ивановичем. Клавдия Степановна спросила, был ли он на похоронах. Естественно, Тимофей Иванович не приходил, поскольку не получил соответствующих указаний от командира.
— Нет, его не было...
В глазах Клавдии Степановны блеснули скупые слезы, и она тихо сказала, что это отец Татьяны. Я взял из ее рук фотографию и вгляделся в Тимофея Ивановича так, будто бы не знал его, но тут же вернул: что мне на него было смотреть.
— Отец Татьяны? — переспросил я. — Тимофей Иванович?
— Да, — ответила женщина, вздыхая и вытирая слезы. — Постарел, но узнать можно... Надо же, — добавила она, — скажешь кому, не поверит...
— А Таня знала?
— Нет, я говорила ей, отец погиб. Да оно, подумать, так и вышло. Говорила, что моряк, она и верила. А после я замуж вышла, так что все забылось. Надо же, — повторила она. — Никогда бы не подумала, что вот так...
— Сказать бы ему, что вы здесь, — предложил я.
Она грустно покачала головой и заметила, что Тимофей Иванович не знает о дочери; стала говорить, как двадцать лет назад работала в Вологде в аэропорту и как познакомилась с заночевавшими летчиками. Говорила она так, будто бы и не мне рассказывала, а вспоминала вслух, просто и равнодушно. Можно было догадаться, что Тимофей Иванович остался у нее, и эта встреча оказалась единственной: утром он улетел и забыл женщину.