Сидели мы долго, ели, говорили, Татьяна принялась пересказывать кинофильм, который мы, кстати, смотрели вместе, и передавала его не совсем точно: я давно заметил, что она находила в кино то, чего там вовсе и не было. И не удивлялся, но вот рассказывала она одному Рогачеву. Это было ясно, она то и дело поворачивалась к нему.
За соседним столом вдруг послышался шум, тут же встал высокий усатый мужчина и, подняв руку, громко попросил соблюдать тишину.
— Мы дарим вам в этот вечер, — неторопливо продолжал усатый, оглядывая поочередно каждый стол, — наш подарок... На счастье!
Последние слова он почти выкрикнул, оглядел всех, как бы определяя, есть ли не согласные, а затем церемонно поклонился и сел. И тут поднялся из-за стола невысокий мальчик с тонким смуглым лицом... Я его давно приметил. Сидел он за тем же столом, за которым сидел и усатый с приятелем, но как бы слегка отодвинувшись — ничего не ел, не пил и ни с кем не говорил. Его соседи вели оживленную беседу, жестикулировали, потягивали вино, а он будто бы и не слышал ничего и смотрел не на них, а куда-то дальше. И вот этот мальчик встал, вынул из футляра скрипку и, все так же ни на кого не глядя, заиграл что-то до того щемящее, что вокруг действительно стало тихо. Я видел, как официант поставил поднос, прислонился к косяку двери и стал слушать. Мальчик играл превосходно. Скрипка жаловалась, лицо мальчика нервно подергивалось. И мне подумалось, что этой мелодией он рассказывает о себе, о своей жизни здесь, на юге, точнее, о том в ней, что невозможно передать словами. На мгновение скрипка замерла, но тут же зазвучала снова, весело и легко... Когда мальчик закончил играть, все захлопали, а кто-то крикнул: «Бис!» Мальчик уложил скрипку, закрыл футляр и тотчас ушел. Усатый стал громко говорить что-то своему соседу, который сидел с покрасневшими глазами и молча слушал, затем вскочил и сказал:
— Справедливо, да?!
Обвел зал глазами, подозвал официанта, и они ушли.
— Ты понял что-нибудь? — спросил меня Рогачев. — Как-то все странно.
— Один выиграл, другой проиграл, — ответил я, хотя и не был уверен, что эти двое спорили о таланте скрипача. — Все как принято у людей.
Мы посидели еще немного и отправились в гостиницу.
И когда шли к автобусу по освещенной улице, Лика небрежно взяла Рогачева под руку и увела вперед. Догадливая, нечего сказать. Я воспользовался этим и попросил Татьяну выйти попозже к скамейкам перед входом, где обычно собиралось много летчиков и где засиживались далеко за полночь. Она ответила, что очень устала и хочет спать.
— Ты, конечно, не поверишь? — насмешливо поинтересовалась она. — Женщина отказывается только в том случае, когда не хочет встречаться.
— Конечно, — подтвердил я, вспомнив, что когда-то говорил ей об этом. — Разве не так?
Она вздохнула и промолчала.
Я готов был поверить, что она устала, тем более что крутилась на ногах весь день, если бы она добавила несколько слов о том, что мы встретимся после рейса. Но она молчала, и тогда я спросил напрямик, что она сказала, отдавая часы.
— Ничего, отдала, да и все. Ты еще помнишь об этом?
— Возможно, он предложит тебе встретиться, — сказал я, пристально вглядываясь в ее лицо. — Дай мне знать, хорошо?
— Устала я от всего этого, — проговорила она со вздохом и торопливо добавила: — Хорошо, я скажу тебе.
Я поверил, что она устала, но что-то в ее голосе царапнуло меня: вроде бы я не должен надеяться, что она передаст слова Рогачева... Подошел автобус, мы втиснулись в него и поехали. На душе было скверно: Татьяна стояла рядом, а казалось, она была далеко.
Саныч уже спал, поэтому я разделся в темноте, а после лежал с открытыми глазами: сон не шел. Снова я думал о Рогачеве, о его внезапной вежливости и уверенности. Что же произошло? Ведь он меня ненавидел, убедившись, что нам с ним не по пути, но это было давно. А что-то, чего я не знал, произошло на днях — но что произошло? Вопросы не давали мне покоя. Я прикидывал, возможно, он приготовился расправиться со мною и подобрел только для того, чтобы удар оказался больнее? Или же он пробовал зубы на мне и на Татьяне от нечего делать? Так сказать, для тренировки. Но это было не похоже на Рогачева, который ничего не делал просто так. Что же тогда? И вдруг мне пришло в голову, что он влюбился...
Я встал с кровати, осторожно нашарил в кармане сигареты и закурил. Вот те на! Продумал свои планы человек лет на сто, взвесил все «за» и «против», начал действовать, и вдруг — любовь. Известно, она слепа. Мне сразу же вспомнилось, как однажды он признался шутя, что любовь, по сути, стоит копейки, а расплачиваться за нее приходится рублями. До таких глубин он дошел после романа с одной бортпроводницей — они и встречались мало, но этого времени хватило, чтобы она родила сына. В отряде об этом долго говорили. Впрочем, произнося слово «любовь», он имел в виду то, чем развлекали себя многие, а ему ведь не хотелось отстать от людей и в этом.
Мне снова вспомнилась Глаша и ее припухшие веки: она явно хотела мне что-то сказать или же сказала, но я не понял. Я мысленно снова вернулся к тому вечеру, пытаясь найти хотя бы какую-то зацепку. Уж очень смело повела она себя тогда. Интересно, знала ли она о бортпроводнице? Наверное, знала, нашлись, вероятно, люди, которые подсказали.
Сколько я ни прикидывал, выходило только одно: влюбиться Рогачев не мог; если говорить его языком — не имел права: если бы он почувствовал, что влюбился, то нашел бы силы задавить это в зародыше, потому что разрушались его планы. К тому же он не знал, что Татьяна беременна; впрочем, это слабый аргумент: если бы он на что и решился, то повернул бы по-своему, говорил бы, что чужой ребенок ему не помеха и смотрелся бы точно так же, как смотрелся он, когда показывал свои новые часы.
Так я ни до чего определенного и не додумался; с точностью можно было сказать, что Рогачев переменился ко мне, да еще, пожалуй, что он неплохо разобрался в наших с Татьяной отношениях, имел над нею непонятную мне власть...
И вдруг мне вспомнилось, как однажды в пилотскую заходила Татьяна, и в разговоре заметила, что в нашем отряде такие рейсы — куда ни вылетай, окажешься в Мурманске. Это так: многие из них начинаются в Мурманске, поэтому мы бываем там чаще, чем дома. Но дело не в этом: я тогда сказал в шутку:
«Все пути ведут в Рим».
Татьяна посмеялась и ответила:
«Хорошо, если бы в Рим, а то ведь в Мурманск!..»
Рогачев поерзал в кресле, чем заставил насторожиться Тимофея Ивановича, который уловил тревогу в лице командира. Помнилось, Рогачев разговора не поддержал. Вот, оказывается, когда еще я случайно заглянул в его планы: ведь этот полет был задолго до дня рождения Глаши. И мне подумалось, что тот давний разговор продолжается и сейчас; во всяком случае, отдав свои часы Татьяне, он приглашал участвовать и меня. А возможно, разговор давно закончен и часы должны обозначать его завершение, видать, вполне благополучное.
Саныч заворочался во сне, прервав мои мысли, и, не просыпаясь, довольно отчетливо произнес:
«Летим, летим и не знаем...»
Работа не оставляла его даже во сне, что, в общем-то, ничуть не удивительно.
Я принялся думать о жизни Саныча, о полетах, и, кажется, с этим и уснул.
За завтраком Татьяна предложила съездить перед вылетом на море и искупаться. Саныч поддержал ее, сказав, что это было бы недурно. Все взглянули на Рогачева, но он заметил, что осталось четыре часа и мы должны отдыхать. Лика весело доказывала, что море — лучший отдых.
— Аргумент! — сдался наш командир. — Только собираться в темпе. Через десять минут встречаемся внизу.
— У нас все в темпе, — не удержался я. — И летать, и купаться, и... Мы даже поспать умудряемся по-быстрому.
— Жизнь такая наступила, — пояснил мне Рогачев ласково, как ребенку, — мне показалось, он протянет руку и погладит меня по голове. — Дни бегут все быстрее, люди спешат...
Можно было возразить, сказав, что мы сами устроили такую гонку, но я промолчал: мы говорим друг другу, что бежим чересчур ретиво, а сами прибавляем скорость. Боимся, наверное, что нас кто-то обгонит, и боязнь, похоже, сидит в нас довольно глубоко. И я пошутил, сказав, что даже к смерти мы желаем прийти первыми, чтобы и в этом не уступить другому.