— Безукладников, иди домой, — жестко говорит Бочаров. — Это приказ капитана.
Вечером в доме Гилевых собрались мастеровые: сталевары, литейщики. Примусоливали волосы, перекрестясь, пили, толковали степенно о заводских разностях. Медаль пока не вспоминали — торжество начинали издалека. Наталья Яковлевна и Катерина бегали от печки к столу, от кладовки к столу; обе раскраснелись в жаре и беготне. Алексей Миронович пригласил и Бочарова не побрезгать простым угощением. Костя сидел будто на иголках: надо в дом Паздерина, там скоро все соберутся. А гости никак не раскачивались, никак не нарушали застолье.
Яша пропадал. Только отведет отец покошенные хмелем глаза от Бочарова, Яша тут же вплескивает в себя Костин стакашек.
— А ты чего, Яков Алексеевич, али грамотен шибко? — Усмотрит Алексей Миронович у сына полную стопку, и Яше приходится пускать вдогон вторую.
— Отосплюсь и все, — убедил он перед этим Бочарова. — А без тебя сорвется занятие.
Теперь, как все редко пьющие, он ослепленно моргал, хмелея спадами, будто по ступенькам вниз; льняные волосы прилипли к вискам.
— Отец-то вовсе на деда похожим стал, — бормотал он, подтыкая Бочарова локтем. — И чего заносится? Думает, будто в заводе нет его заглавней. Медаль-то так и жжет его, еще охота почетом душу поласкать. — Он с сожалением вздохнул, нацелился вилкой в огурец, промазал.
А старший Гилев уже запустил в бороду пальцы, уже поигрывал плечами, чтобы желтый кружочек на ленте посверкал другим в глаза. Мастеровые губами двигали, выбирали из бороды крошки, а все не приступали. Не выдержал Гилев.
— Ма-ать, где-то штуку-то я эту девал? Надпись там есть одна, никак разобрать не мог….
— На тебе она давно висит, нешто не знаешь! — осердилась Наталья Яковлевна, не одобряя столь длительную выпивку.
Гилев удивился:
— Вот ведь как, искал, искал, а она — вот она?!
Гости замерли: ишь, откуда катит Алексей Миронович — дока!
— Ты вот грамотный, Константин Петрович, скажи-ка нам по совести, что тут прописано? — Гилев медленно снял с шеи зашуршавшую ленту, медленно протянул.
«Как малые дети играют», — усмехнулся про себя Бочаров, принял медаль. — Написано «За усердие».
— Гравировкой али штамповкой? — оттягивал Гилев.
— Штамповкой гравировали! — попал Костя в лад.
— Нашему-то брату, — ахнул Алексей Миронович. — Сплошное нисхождение!
Лицедеем он был никудышным, да никому и не надо было особой искусности. Гости навалились на стол, роняя стопки, опрокидывая тарелки:
— Чеканку-то кажи, чеканку! Вишь, работа-то какая пристрастная. Безукладникову такую же изволили али поплоше?
— Всем одинаковые, — сказал Бочаров.
— Обида это для Мотовилихи, — стукнул себя в грудь Алексей Миронович. — С лапотниками сравняли!
А гости лезли лобызаться, целовали медаль, расчувствовались до слезы:
— Все награды как есть в Расее заберем! Мастерство-то у нас от дедов-прадедов!
Уже никто никого не слушал. Стучали пальцами друг дружке по грудям, хватались за рукава. Кто-то дважды в сердцах бухал дверью и ворочался — договорить. Медаль валялась на столе в луже кумышки.
Бочаров выбрался в огород. В небе холодало, хорошо пахло весенней землей, талым снегом, залегшим в межгрядье. Косте все-таки пришлось выпить три стопаря, в голове теперь пошумливало, все виделось резко, без полутонов. Через дыру полез во двор Паздерина, условно постучал в окошко. Никто не отворял, слышались громкие голоса, будто стекло отражало гвалт гилевских гостей.
Прошел черный ход, сенки, с трудом отворил дверь в летнюю избу. Парни сидели в обнимку. На столе водка, хлеб, капуста, какая-то рыба, ржавая, растерзанная. Душный запах кабака.
У Кости даже ладони вспотели от обиды. Повернулся — поздно. С посудиной в руке ринулся наперерез кудрявый с заячьей губой обдирщик:
— У-у, Константин Петрович! Не откажи ради нашего праздника. Стало быть, и мы, пришлые, не пальцем деланы, как ты и говорил!
— Не могу, не могу.
Никита смущенно смотрел то на Бочарова, то на стакан, в котором утоплена была медаль.
— Не побрезгай, — обступили Бочарова, — не побрезгай, начальник. Сам говорил, все мы братья!
Хрястнуло, мелкими осколками сыпануло стекло. Бочаров выскочил в сенки, на улицу, за ним — Никита, парни. Пошатываясь, сбычив простоволосую голову, опустив очугуневшие кулаки, стоял перед лужей у ворот Андрей Овчинников.
— А ну выходи, гад! Душа горит и нету прощения!..
Никита перешагнул лужу, встал перед ним, вскинув рыжеватую бородку:
— В чем прощение?
— Убью, сволота приблудная! — заревел Андрей.
Ловко увернувшись от удара, Никита опять остановился:
— А дальше что?
— Отдай, слышь, добром отдай! В обмен. — Протянул ладонь, на ней — кружочек медали.
— У меня своя есть, — усмехнулся Никита.
Парни стояли стенкой, не замечая лужи, от хмеля слишком крепко выпрямив ноги. С плеском ступив в воду, Бочаров отгородил их от Андрея:
— Где Ирадион?
Овчинников дико смотрел на свой кулак, палец за пальцем его сжимал; медаль до крови врезалась в ладонь.
— Где Ирадион? — повторил Бочаров.
— Погоди. — Овчинников потер кулаком лоб. — Лихо ему.
— Идем! — Бочаров подхватил Андрея под руку, тот неожиданно подчинился.
Ирадион лежал на постели, мелко дыша, едва шевеля исхудалыми руками. Щеки завалились, скулы выперли бугорками, на них — свекольные пятна. Жидкие синеватые косицы волос растрепались по подушке, запудрены перхотью.
На грубо сколоченном табурете, скрестив косолапые ноги, сидел Топтыгин. Костя, кроме этой необидной клички, мало о нем знал. На встречах у Иконникова семинарист ничем не проявлялся, и если бы после несколько раз умело Бочарова не поддерживал, если бы не тетрадка, Костя, вероятно, просто бы забыл о нем. Но у Топтыгина были свои убеждения, своя вящая убежденность: не воинствующая, скорее — крепость.
— Сорвалось сегодня все? — попробовал улыбнуться Ирадион, вышла гримаса.
— Дикость. — Бочаров присел на краешек постели, стараясь на Костенку не глядеть: почему-то чувствовал себя перед ним виноватым. — А мы эту стихию надеемся организовать, обогатить мыслями. В библиотеке хорошо говорили…
— Говорить и теперь говорим. — Ирадион подвигал пальцами, будто составленными из желтоватых косточек.
— Москва не сразу строилась, — вмешался Топтыгин, захватив ногами передние ножки табурета. — После реформы была первая волна, мы — вторая, за нами будут третья, четвертая… А ежели по-иному, то все мы звенышки одной цепи разнособранной, исходящей из прошлого и тяготеющей ко грядущему. Цепь эту составляют наши малые и большие деяния, как умственные, так и практические. Практические могут быть под спудом, умственные же от всякого давления становятся пронзительней. — Он покачался вместе с табуретом, засмеялся розовыми деснами. — Я только теоретик, вы же практики, как в любой вере…
— Какой я практик? Даже весна свалила. — Ирадион отвернулся.
Нашло тягостное молчание.
— А ведь я прощаться надумал, — косолапо соскочил Топтыгин с табурета. — Скоро мне в глушь, в Кудымкару, к язычникам!
Бочаров сердито поднял глаза:
— Чему радуешься? Это похуже нашей ссылки.
— А я книги с собой возьму, учить стану! Так-то, Мотовилиха! Ну, ты, Ирадион, поправляйся, ладно?
— Поправляйся! — Бочаров даже голос повысил. — Ему литейку оставлять необходимо.
Костенко махнул пальцами:
— Не литейка, климат мне присужден… Но все равно не жалею и от огня не уйду. Какие люди вызреют при огне!
— Прощай, брат. — Топтыгин прижался лбом ко лбу Ирадиона: смешались синие и соломенные волосы. — Прощай.
— Еще свидимся. — Ирадион опять попробовал улыбнуться.
— Я провожу, — засобирался Бочаров. Ирадион согласно закрыл глаза: понимал, что Косте с ним тяжело. За перегородкою в провальном сне скрипел зубами Овчинников…
Они шли, попирая ледок, покрывший мелкие ручейки. Темно было уже, ни черные останки снега, ни оголенная земля не отражали звездного света. В окошках мало огня: Мотовилиха сумерничала. Зато Большая улица светилась в два ряда и желто опрокидывалась в плескучие лужи. Квартира Воронцовых озарена была, словно храм, за шторами высоких окон происходила таинственная, недоступная для Бочарова жизнь, средоточением которой являлась Наденька. И, представляя ее с Воронцовым, представляя смутно, без телесного знания любви, Костя почувствовал такую тоску, что слезы сдавили горло.