Смотрительница земли распахнула перед ней двери и замялась, размышляя, может ли она обнять изменщицу, променявшую ее на какой-то сад. Алла первой притянула к себе старую женщину, та слишком поспешно, всем телом откликнулась на эту долгожданную ласку, в глазах блеснули незапланированные слезы. Как давно к ней никто не прикасался, никто ее не гладил, хорошо еще, что Тарзан оказался игривым и приветливым. Лина Ивановна раньше не задумывалась, как важно для живого существа, чтобы к нему кто-нибудь прикасался, ведь совсем недавно желающих была уйма. А теперь один Тарзан. Ласковый пес старался всегда привалиться к ее ногам и положить голову прямо на пальцы. Теперь она знала почему.
– Слушай, а ты о своем дяде Порфирии что-нибудь слышала? Он действительно в Америку подался? – Алла боялась упреков в невнимании и сразу выбрала нейтральную тему. Они сидели в гостиной и пили чай с пенками от клубничного варенья, которым благоухала квартира.
– Да, доходили слухи, что он там джигитовкой занимался. Потом осел где-то в Сан-Франциско, женился на американке, дочери какого-то конезаводчика, и даже породил двух детей.
– Откуда ты знаешь? Вы переписывались?
– Нет, что ты. За родственников за границей можно было знаешь как схлопотать. В лагерь отправиться.
– Конкретно? В концлагерь? – недоверчиво фыркнула Алла.
– Не юродствуй. Конечно. Самое малое – могли не взять на хорошую работу или вышибить из института. Ты становился неблагонадежным. Первым кандидатом в шпионы. А Порфирий после войны, когда была большая волна реэмигрантов, хотел вернуться в Союз. Моей маме Антонине пришел запрос из компетентных органов, действительно ли у нее есть такой брат. Но она отписала, что он вор и мошенник, в революцию воевал за белых, и его не пустили.
– Она за золотые червонцы мстила?
Лина Ивановна посмотрела на девушку как на несмышленыша, вздохнула:
– Конечно нет. Воровство золота – это были цветочки по сравнению с тем, что он сотворил потом. Тот офицер, который обокрал их в Тифлисе, и был Порфирий.
– Быть не может!
– Да, мать сама мне рассказывала, просто в дневнике она постыдилась написать такое про любимого брата и выдумала безымянного офицера.
– Ну и скотина же этот Порфирий! Он же сестре жизнь искалечил! Понятно теперь, почему они так странно с Иваном расстались! А я еще собиралась предложить тебе разыскать его в Америке. Сейчас ведь это просто делается через Красный Крест или вообще через Сеть, наверняка там полно поисковых сайтов.
– Знаешь, моя мама долго носила в себе эту боль, они ведь были очень близки. Но я думаю, она так страшно расписала его не из ненависти. Наоборот, спасти хотела. Это была единственная возможность уберечь его от возвращения на Родину, неминуемой посадки в тюрьму или отправки в лагерь. Ведь предупредить его о том, что у нас тут творится, было невозможно. А советская пропаганда вовсю кричала о том, как все распрекрасно.
– Вот это поворот! Слушай, ты когда уезжаешь к подруге на дачу?
– Может, и сегодня. Она должна позвонить и заехать за мной.
– Оставишь мне дневники? – спросила Алла, беря со стола тетрадь. Ей было уже любопытно, насколько сильно вцепилась прамачеха в дневники, и смешно, что пожилого человека так легко дразнить.
– Нет-нет. Я всего на неделю уезжаю, – затараторила прамачеха, с трудом удержавшись, чтобы не броситься к столу и не вырвать записи у девушки из рук. – Но если хочешь, давай сейчас почитаем.
– А тебе не надо собираться?
– Нет-нет, – горячо заверила ее Лина Ивановна и мягко, но настойчиво отняла заветную тетрадь. – Я с удовольствием почитаю. «1920 год. Владикавказ. Утром я очнулась в маминой мягкой и теплой постели, куда она меня заботливо уложила с дороги.
Я видела беспокойные, пестрые сны и проснулась от сердечной боли, потому что рядом не было Ванечки. Горячка расставания прошла, а горечь и боль невозвратной потери остались и заполнили каждую клеточку тела.
Сколько бы мне ни снилось потом сладких грез, только две медовые недели, проведенные с Иваном в квартире хозяина гостиницы в Тифлисе, остались самым лучшим, самым сладостным сном в моей жизни.
А через три дня у меня подскочила температура и начался бред. В дороге я где-то подцепила тиф. Да, тиф, от которого наша семья уворачивалась три года подряд, все-таки нас настиг. Несколько недель я провалялась в бреду, а когда очнулась, с ужасом обнаружила, что мать с отцом и десятилетний Павлуша тоже больны. Отец, оказывается, из газет (письма тогда почти не доходили) узнал, что у нас тут очень голодно, и, купив мешок сала и пять мешков пшеницы, повез их домой.
Добирался он трудно, надо было все время мешки с платформы на платформу перекидывать, ехал-то на перекладных. Едва добрел, усталый, измученный; два мешка с зерном по дороге отобрали. Ну, видно, то ли в дороге, то ли от меня с устатку заразился и тоже слег. Аза ним мать и Павлуша.
Все больницы были переполнены тифозными, доктора дозваться оказалось невозможно. Наконец наш сапожник, который при красных снова стал помощником коменданта, вытребовал отцу военного врача. Тот сказал, что у отца тиф и воспаление легких и вряд ли он выживет, а у матери тиф в очень тяжелой форме, зато Павлуша уже поправляется.
Тот же сапожник привел ко мне медсестру из военного госпиталя, чтобы она помогла ухаживать за больными родителями. Я ведь была еще очень слаба, а мать с отцом так отяжелели, что я не могла их даже перевернуть в одиночку.
Заплатить медсестре было нечем, и я из сердца вырвала свое обручальное кольцо с изумрудами и отдала ей. Отец прометался в бреду еще шесть дней, а когда умирал, неожиданно пришел в себя. Как умоляюще он на меня смотрел в эти последние минуты! Видно, ему не хотелось умирать. Я глядела на него и поражалась, что хотя любила его, но совершенно не знала и чувствовала его ответную отцовскую любовь и близость лишь однажды. И это «однажды» было моим первым осознанным воспоминанием в жизни.
Мне не больше трех лет. На мне новое, розовое, в мелкий черный цветочек ситцевое платьице с оборками и черной бархоткой, окаймляющей ворот. Отец держит меня за руку. Мы высоко в горах стоим у входа в пещеру, мне жутко, и я упираюсь, не хочу входить. Отец, улыбаясь, наклоняется ко мне и мягко подбадривает. Я крепко сжимаю большую ладонь, жмурюсь от страха, но ступаю в темноту.
Внутри горы пещерная церковь. В ней сумрачно и душно. Посредине возвышается небольшой колодец с деревянным длинным и каким-то неуклюжим журавлем. На крюке висит бадья с припаянной железной кружкой на цепочке. Своды пещеры разрисованы прямо по камню множеством святых в полный рост. Они толпятся в пещере и сумрачно наблюдают за каждым входящим. Словно в надежде, что тот сделает что-нибудь не так и его можно будет утащить в камень. Но отец уже увлекает меня дальше к двустворчатой железной двери в глубине, откуда доносится негромкое пение.
Мы попадаем в еще более темную пещеру. Напротив низкого входа, у маленького, выдолбленного в скале алтаря, убранного цветами, старый священник с длинными седыми волосами кадит и читает молитву на незнакомом певучем языке. В каменные стены перед большими иконами вбиты железные подсвечники, полные пылающих свечей. В мареве ладана они походят на невиданные огненные цветы. Пахнет мятой, чабрецом и реганом. Весь пол устлан травой. Здесь уютно, тесно и душно. На службе одни монахи. Мы стоим пару минут в жарких ароматных потьмах и отступаем к выходу. Ах! Как легко, вольно дышится на свободе!
Вход в церковь-пещеру скрыт за каменной глыбой на самом верху крутой горы, вокруг дремучий лес и непроходимые колючие заросли барбариса. От дороги к пещере петляет, огибая валуны, узкая потайная тропка. Это горный монастырь в Меретии…»
– Имеретии, – поправила прамачеху Алла.
– Что?..
– Имеретия. Вернее, даже Имерети. Область Грузии, где Кутаиси.