Аркадий Гаврилов, профессиональный переводчик американской литературы, был просто на всю свою не очень долгую жизнь захвачен поэзией Дикинсон, много о ней думал, переводил ее стихи, как мне кажется, адекватнее, сокровеннее и поэтичнее других переводчиков, сделал очень много заметок на полях переводов, которые после его смерти опубликовала вдова. Хочется познакомить читателей с некоторыми заметками — они помогут глубже проникнуть в мир поэзии Эмили Дикинсон.
«Э.Д. была страшно одинока. Она почти физически ощущала беспредельность космоса. Одиночество бывает только тогда плодотворным для художника, когда художник тяготится им и пытается его преодолеть своим творчеством».
«За сто лет нигде не родилась вторая Э. Д. Сравнивают с ней Цветаеву, но их стихи похожи только на глаз — графикой, обилием тире, ну, еще, может быть, порывистостью. Хотя, нужно признать, Цветаева стремилась в ту мансарду духа, в которой Э.Д. прожила всю жизнь, не подозревая, что кому-то может быть завидна ее доля. Цветаеву притягивала к земле не преодоленная ею женская природа (ей ли, трижды рожавшей, тягаться с женщиной-ребенком!)».
«Многие стихи Э.Д. не поддаются эквивалентному переводу. Зачем же их калечить, растягивая суставы до более „длинного“ размера? Честный подстрочник лучше такого насилия. Например: „Я Никто! А кто ты? И ты тоже Никто? Мы с тобой пара? Как скучно быть кем-то! Как стыдно — подобно лягушкам — повторять свое имя — весь июнь — восхищенным обитателям Болота!“»
«Она всегда стремилась к небу — движение по плоскости ей было неинтересно».
«Поэтика Э. Д. принадлежит девятнадцатому веку, тематика и характер переживаний — двадцатому. В русской поэзии был сходный феномен — И. Анненский».
«А. Блок однажды (на „башне“ у Вяч. Иванова) сказал об Ахматовой: „Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом“ (вспоминала Е. Ю. Кузьмина-Караваева). О стихах Э.Д. он бы этого не сказал».
«Глубокая мысль не может быть пространной. Острое переживание не может длиться долго. Поэтому стихи Э.Д. коротки».
«Человек умирает только раз в жизни, и потому, не имея опыта, умирает неудачно. Человек не умеет умирать, и смерть его происходит ощупью, в потемках. Но смерть, как и всякая деятельность, требует навыка. Чтобы умереть вполне благополучно, надо знать как умирать, надо приобрести навык умирания, надо выучиться смерти. А для этого необходимо умирать еще при жизни, под руководством людей опытных, уже умиравших. Этот-то опыт смерти и дается подвижничеством. В древности училищем смерти были мистерии» (П. Флоренский). Это место из П. Флоренского проливает некоторый свет на стихи Э.Д. о смерти, свидетельствующие о том, что она неоднократно «умирала» еще при жизни («Кончалась дважды жизнь моя…»), примеривала смерть на себя («Жужжала муха в тишине — когда я умирала…»). Ее удаление от мира, добровольное затворничество было своего рода подвижничеством, сходным с монашеской схимой.
«В одном из самых первых стихотворений Эмили Дикинсон возникает мотив летнего луга с цветущим клевером и жужжанием пчел („Вот все, что принести смогла…“). Эта символика гармонической жизни на земле, жизни, недоступной человеку, будет время от времени возникать в ее стихах на протяжении всего ее творческого пути. Тем резче — по контрасту — выделяется дисгармоничный внутренний мир лирической героини Э.Д. в стихах о смерти. Судя по этим стихам, Э.Д. очень хотела, но так и не смогла до конца поверить в собственное бессмертие. Надежда и отчаяние у нее постоянно чередуются. Что будет после смерти? Этот вопрос неотступно преследовал поэтессу. Отвечала она на него по-разному. Отвечала традиционно (как учили в детстве): „Спят кротко члены ''Воскресенья''“, то есть мертвые пока что спят, но потом, в свой срок, проснутся, воскреснут во плоти, как это уже продемонстрировал „первенец из мертвых“, Иисус Христос. Они как бы члены акционерного общества „Воскресение“, гарантирующего своим акционерам в качестве дивиденда на их капиталы, то есть на их веру в Христа и добродетельную жизнь, пробуждение от смертного сна, воскресение. Но это типично протестантская вера в справедливый обмен, выгодный обеим обменивающимся сторонам, не могла ни удовлетворить, ни утешить ее. Где обмен, там и обман. Успокаивала себя: „Ничуть не больно умереть“. Почти верила, что Смерть „с Бессмертием на облучке“ привезет ее к Вечности. Представляла, предвосхищая Кафку, Де Кирико и Ингмара Бергмана, загробный мир в виде страшноватых „Кварталов Тишины“, где „ни суток, ни эпох“, где „Время истекло“. Гадала: „Что мне Бессмертие сулит… Тюрьму иль Райский Сад?“ Восхищалась мужеством тех, кто не боится смерти, кто остается спокоен, „когда послышатся шаги и тихо скрипнет дверь“. Ужасалась: „Хозяин! Некроман! Кто эти — там, внизу?“ И наконец находила еще один вариант ответа, самый, может быть, нежелательный. Но, будучи до жестокости честной по отношению к себе, поэтесса не могла оставить без рассмотрения этот ответ: „И ничего потом“. Э.Д. ушла из жизни, так и не найдя для себя единственного, окончательного ответа на вопрос, что же все-таки будет с нею после смерти.
Вопрос остался открытым. Все ее надежды, сомнения, опасения, ужасания и восхищения нам понятны и сто лет спустя. Мы ведь во всем похожи на великих поэтов. Кроме умения выразить себя с достаточной полнотой».
«Для Э.Д. все было чудом: цветок, пчела, дерево, вода в колодце, голубое небо. Когда природу ощущаешь как чудо, не верить в Бога невозможно. Она верила не в того Бога, которого ей навязывали с детства родители, школа, церковь, а в Того, которого ощущала в себе. Она верила в своего Бога. И Бог этот был настолько свой, что она могла играть с ним. Она жалела его и объясняла его ревность: „Предпочитаем мы играть друг с другом, а не с ним“. Бог одинок, как и она. Это не редкость, когда два одиноких существа сближаются — им не нужно затрачивать много душевных усилий, чтобы понять друг друга. К тому же Бог был удобным партнером для Э.Д., поскольку не имел физической субстанции. Ведь и тех немногих своих друзей, которых она любила, она любила на расстоянии и не столько во времени, сколько в вечности (после их смерти). С какого-то момента идеальное бытие человека она стала предпочитать реальному».
Николай Семенович Лесков
(1831–1895)
Николай Лесков как писатель имеет репутацию сложную и причудливую, как сложна и причудлива была его душа. Одни ставят его произведения в ряд с вершинами русской прозы, другие считают, что он окарикатуривал русского человека «типажностью».
«Как художник слова Н. С. Лесков вполне достоин встать рядом с такими творцами литературы русской, каковы Л. Толстой, Гоголь, Тургенев, Гончаров… — писал Горький в статье, посвященной Лескову, — а широтою охвата явлений жизни, глубиною понимания бытовых загадок ее, тонким знанием великорусского языка он нередко превышает названных предшественников и соратников своих».
Достоевский в «Дневнике писателя» (1873) полемизировал с Лесковым в статье «Ряженый»: «Современный „писатель-художник“, дающий типы и отмежевывающий себе какую-нибудь в литературе специальность (ну, выставлять купцов, мужиков и проч.), обыкновенно ходит всю жизнь с карандашом и с тетрадкой, подслушивает и записывает характерные словечки… Читатели хохочут и хвалят, и, уж кажется бы, верно: дословно с натуры записано, но оказывается, что хуже лжи, именно потому, что купец или солдат в романе говорят эссенциями, то есть как никогда ни один купец и ни один солдат не говорит…»
Категорично. Но не будем забывать, что Россия — страна литературная, и слово о жизни (то есть литература) в ней часто важнее самой жизни, как говорил герой того же Достоевского («Сон смешного человека»), потому и литературные дебаты носят подчас более мировоззренческий, нежели эстетический характер.
Может быть, вернее всего объясняют и направление, и стиль писателя та случайность или неслучайность, которые привели его к литературному поприщу, и то, как ответила жизнь на его литературный вызов.