Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Георгий Иванов положил последний мазок на полотне той эпохи в искусстве, которую мы называем русской классикой, вписав на скрижали XX века строки поэтов прошлого, и, прорвав это полотно, устремился в будущее, но этого «будущего», может показаться, ни в чем не находил:

От будущего я немного,
Точнее — ничего не жду.
Не верю в милосердье Бога,
Не верю, что сгорю в аду.

По его поэзии можно судить обо всех отречениях, искусах, кощунствах, обольщениях, экспериментах, которые прошли наши современники по веку. Он сам ничего не избегнул и ничего не утаил. За дерзость «самоубийцы», бросающего вызов небесам —

Все на свете пропадает даром,
Что же ты робеешь? Не робей!
Размозжи ее одним ударом,
На осколки звездные разбей! —

его иногда называли проклятым поэтом. Но по его же поэзии можно судить и о том, с чем пришел человек XX века к порогу третьего тысячелетия. «„Господи, воззвах к Тебе…“ — может быть, именно в этом сущность ивановской поэзии?» — задавался вопросом Георгий Адамович.

Мне кажется, что в этом.

Николай Гумилёв считал, что путь в поэзию открывает либо очень счастливое, либо очень несчастное детство. У Георгия Иванова было и то и другое.

Родился он 29 октября (10 ноября) 1894 года в Студенках Ковенской губернии, на границе с Польшей, и провел там все детство. Отец Георгия Иванова происходил из небогатых дворян. Несколько поколений мужчин в этом роду были военными. Отец поэта также сделал военную карьеру и одно время состоял флигель-адъютантом при болгарском короле Александре Баттенбергском. Мать Георгия Иванова, баронесса, принадлежала к голландской родовитой семье, которая лет триста назад осела в России. При болгарском дворе она блистала своей красотой и светскими манерами. Желание вечного праздника сохранилось у нее на всю жизнь, часто не согласуясь с обстоятельствами. А обстоятельства менялись.

Вернувшись в Россию и получив довольно большое наследство, отец поэта обосновался в Студенках, решив стать образцовым хозяином. Из этого ничего не вышло, поскольку и здесь по инерции продолжалась «придворная» жизнь — балы, приглашения знаменитых баритонов, выезды, пикники, фейерверки…

Маленького Юрочку (так называли Георгия Иванова домашние) наряжали, как инфанта, в бархатные камзольчики, из дворовых мальчишек создали потешные войска, подарили ему свой остров на пруду и спустили на воду большой игрушечный крейсер, которым он командовал…

Это великолепие кончилось в один день, когда семья разорилась. Вскоре отец умер при загадочных обстоятельствах (предполагают, что это было самоубийство), мать, не умея жить без общества, стала разъезжать по друзьям, а воспитанием Юрочки занялась его старшая сестра. Его сдали на учебу в Кадетский корпус, и он стал обыкновенным мальчиком. Сестра уехала учиться в Швейцарию, и муки роста удвоились чувством тоски, которая навсегда оставила в нем свою зарубку:

У всего на земле есть синоним,
Патентованный ключ для любого замка́ —
Ледяное, волшебное слово: Тоска.

Забегая вперед, можно сказать, что с тоски — с тоски по России — начался настоящий Георгий Иванов.

Отрочество и юность Георгия Иванова прошли в Петербурге. Печататься он начал очень рано, еще во время учебы в Кадетском корпусе. Тогда же он познакомился с Александром Блоком, Михаилом Кузминым, Георгием Чулковым, подружился с Игорем Северяниным. Врожденное остроумие, светские манеры, общительный характер облегчили ему вхождение в литературный круг.

Дебютировал он сразу в двух ипостасях — и как поэт, и как критик в 1910 году в первом номере небольшого журнала «Все новости литературы, искусства, театра, техники и промышленности». Под собственным именем было помещено его стихотворение «Он — инок. Он — Божий…», а под псевдонимом Юрий Владимиров — критическая статья, в которой шестнадцатилетний подросток разбирал «Собрание стихов» Зинаиды Гиппиус, «Кипарисовый ларец» Иннокентия Анненского и «Стихотворения» Максимилиана Волошина. Не больше и не меньше!

Отзывы на первую стихотворную книгу Георгия Иванова с эффектным названием «Отплытье на о. Цитеру» (остров, на котором царил культ Афродиты) содержали вялые похвалы и поучительные назидания: «…изысканные милые стихи, но самостоятельного пока не дал ничего» (Брюсов). С 1914 по 1922 год у Георгия Иванова вышли еще четыре книги — «Горница», «Вереск», «Сады», «Лампада». Принципиально они мало отличались от первой — «большое совершенство в исполнении скромной задачи» (В. Жирмунский).

В то время Георгий Иванов примеривал себя и к футуристам, и к акмеистам, но говорить о каком-то его ученичестве или стилистической зависимости от того или иного поэтического направления вряд ли справедливо. Он был, по определению Зинаиды Гиппиус, «поэтом в химически чистом виде», но пока у его души не появилось темы (что мы называем судьбой поэта), это было инстинктивное, самодовлеющее стихотворчество, которое без труда вписывалось в любое направление.

После гибели Николая Гумилёва Георгий Иванов возглавил поэтическое сообщество акмеистов «Цех поэтов». Это добавило известности его имени, но вряд ли что-нибудь дало его поэзии. Пожалуй, основным «приобретением» явилось его знакомство с Ириной Одоевцевой, ученицей Гумилёва. Она стала женой Георгия Иванова и единственным адресатом его любовной лирики. Она же оставила воспоминания о доэмигрантском и послеэмигрантском периодах их жизни — «На берегах Невы» и «На берегах Сены». Кстати, ее воспоминания — наверное, единственный источник сведений о детских и юношеских годах поэта, которые она воспроизвела по его рассказам (документов об этом почти не сохранилось). Что в них реальность, а что легенды — трудно различить, да, пожалуй, и не стоит. Каждый большой поэт рождается с чувством вечности и творит свой миф — и в жизни, и в творчестве.

Тревожная, трагедийная Муза зрелого Георгия Иванова, конечно же, петербургского происхождения. Имперский, великодержавный Петербург, революционный Петроград, «гранитный город славы и беды» (Ахматова) навсегда остался «невралгическим центром» его поэзии, но чувство «трагической развязки» века XIX — которая не случайно разразилась именно в Петербурге («колыбели трех революций»), — настигло его только за границей. «Там, в этом призрачном сумраке, с Акакия Акакиевича снимают шинель, Раскольников идет убивать старуху, Лиза бросается в ледяную воду Лебяжьей канавки. Иннокентий Анненский в накрахмаленном пластроне и бобрах падает с тупой болью в сердце на ступени Царскосельского вокзала…» — вспоминал он свой город в очерке «Закат над Петербургом».

Лихорадочные белые ночи, ядовитые миазмы болот, сквозные ветры — вся география города вызывала «Достоевскую» возбужденность, болезненность чувств и таила рок. Причастность к этому городу — свою отмеченность роком — Георгий Иванов с годами ощущал все острее.

Этот очерк можно назвать психологической хроникой распада империи.

Овеянный тускнеющею славой,
В кольце святош, кретинов и пройдох,
Не изнемог в бою Орел Двуглавый,
А жутко, унизительно издох.

Такие стихи можно было бы считать запрещенным ударом по патриотическим чувствам белой эмиграции, если бы не «комментарии» к ним в «Закате над Петербургом» — об утрате имперского сознания, да и просто чувства самосохранения. Исторический фон: мировая война, Февраль, потом Октябрь, на улицах инвалиды, вернувшиеся с фронтов, и — всевозможные лекции, диспуты: «Виновата ли она?», «Любовь или самоубийство?», литературные суды, премьеры спектаклей, где действуют «души до рождения», «некто в черном», театры как никогда переполнены, накрашенный Кузмин распевает свои куплеты: «Ах, зачем же нам даны / Лицемерные штаны!», в студии Мейерхольда актеры с приклеенными лиловыми носами разыгрывают какие-то дьявольские мистерии… Пророческое предостережение Блока о «холоде и мраке грядущих дней» кажется только удачно найденными строками. «Дети страшных лет России» не верили ему. «Никогда еще жизнь не казалась такой восхитительной… — свидетельствует Георгий Иванов, — нигде не дышалось так упоительно, так сладостно-тревожно, как в обреченном, блистательном Санкт-Петербурге».

141
{"b":"117733","o":1}